– Узнала, узнала! Чай, не раз вспоминала? Вот и я тебя ни на столечко не позабывала. Верила, что еще повидаемся, что отплачу тебе!
– За что? – с трудом разомкнула Елизавета застывшие губы. – Что я тебе сделала? Даже не смогла помешать, когда ты убила Федора... ты да сестра твоя.
– А сестру мою кто убил? Не ты разве? – прищурилась Фимка, ибо это была не кто иная, как она – Фимка, ведьмина дочь! – Накликала мертвяков, они как облепили избу, как зачали костями греметь, зубами клацать, очами сверкать – из сестры со страху и дух вон!
Елизавета изумленно воззрилась на нее. Сколько она помнила, в ту ночь на кладбище, когда ее чуть не зарубили топором в сторожке, царила всеохватная, непроницаемая тишина. Но Фимка говорила так убежденно, так страстно, что Елизавета вдруг поверила: это лишь ее пощадило неведомое Нечто, а на Фимку и сестру-пособницу обрушило всю мощь своего ужаса, чтобы отомстить за злодейское убийство кладбищенского стража. Но что толку говорить об этом? У Фимки пощады не вымолишь. Что она задумала теперь? Зачем пришла сюда?
Фимка лукаво усмехнулась, словно услышав ее мысли.
– Э-эх... Моя б воля – давно уж поставили бы тебя на кон на майдане: хлебнула бы медку через край, на нарах валяючись с каждым-всяким! Или выпустила бы я из тебя кровь по капельке. Но господин не велел.
Фимка покорно склонила голову, и Елизавета мысленно возблагодарила этого неведомого господина за то, что он хотя бы жизнь ей спас. Но кто же он? Кравчук? Нет, едва ли! И тут же явилась догадка – еще прежде, чем Фимка заговорила вновь:
– Мессир так и знал, что ты буянить станешь. Смотри, велел, за нею, а как почуешь, что быть беде, ты ее и окороти. Теперь настала пора! Думаешь небось, зачем я здесь? Думаешь небось, провела меня, когда Глафиру вместо себя в свою постель сунула? Так я же все это заранее знала, все угадала! Ты как убитая спала на тюфячке своем, мне тебя ножичком было полоснуть легче легкого, раз рукой шевельнуть. Или в подземелье придушить. Но не того господину надобно. Ему не жизнь твоя – судьба твоя надобна, власть над нею. Вот сейчас я эту власть в руки ему передам...
Она поставила на пол фонарь и отворила слюдяную дверцу. Сняла с пояса какой-то железный крючок и сунула его в огонь.
Елизавета тупо смотрела на Фимку. Обрывки мыслей медленно увязывались в голове. Араторн сказал, были у Ордена в Нижнем свои люди. Фимка называет его господином. Так ведь это она и выдала Елизавету! Так ведь это она и...
– Ты, стало быть, церкви жгла, паскудина? – вскричала Елизавета.
Фимка согласно кивнула, не отрываясь от своего занятия, только перехватила подолом прут, который уже раскалился и жег ей руку.
– Что, видела знак на стенах? Венец видела? Не больно-то хорошо я нацарапала, да? Ничего, на тебе метина верная будет, как всем нам положено.
У Елизаветы пересохло в горле, когда она поняла, что этот железный прут, который раскаляет Фимка, предназначен для пытки, для мучения.
– Что ты задумала? – взвизгнула она. – Я не дамся!..
– Неужто? – усмехнулась Фимка, подходя вплотную и поднимая прут к самому лицу Елизаветы. Огненное око заглянуло в глаза, и она снова закричала, уверенная, что сейчас раскаленная печатка прижмется к ее лбу, но Фимка, не отрывая от Елизаветы сплошь залитых безумной чернотою глаз, румяная от удовольствия, вдруг с силой рванула платье под мышкою и туда, к нежной, мягкой коже, приткнула малиново мерцающий прут.
Елизавета враз ослепла, оглохла, онемела от дикой, непереносимой боли, и все тело, все существо ее ответило на муку одним рывком, но такой силы, что плохо закрепленная цепь вывалилась из стены, и запястье узницы, закованное в тяжелые железы, ударило Фимку прямо в лоб.
* * *
– Барыня! Госпожа моя милая! О боже, помоги!..
Этот отчаянный голос пробился наконец к Елизавете, и она попыталась осознать, где находится и что с ней. С трудом поняла, что под мышкою жжет горючий пламень, а сама обвисла на цепях: только они, верно, и не дали упасть, когда лишилась чувств от страха и боли. Наверное, беспамятство длилось не очень долго, потому что толстая свечка в открытом фонаре еще не успела сгореть и до половины. И при ее колеблющемся свете Елизавета увидела распростертую на полу худую фигуру – в руке стиснут уже остывший, черный прут, рот искажен судорогой, а лоб превратился в кровавое месиво...
Фимка сама вырыла себе могилу!
Елизавета мгновение смотрела на труп, а потом ее вывернуло в страшном приступе рвоты, и спазмы в пустом желудке были так мучительны, что она едва снова не обеспамятела, но тут чьи-то руки приподняли ее голову, обмахнули потный, ледяной лоб тряпицею, поднесли кружку с водой, а потом, когда она, захлебываясь, выпила все до дна, возле ее рта оказался изрядный ломоть хлеба с куском вареного мяса.
Елизавета торопливо, жадно куснула. Ржаной хлеб мягкий, свежий, мясо душистое, сочное! Она готова была глотать не жуя, но чей-то голос произнес встревоженно:
– Не спешите так, сударыня. Как бы не навредить себе!
Елизавета с трудом подняла голову. Знакомое лицо с узкими, чуть раскосыми глазами смотрело на нее с испуганной, робкой улыбкою.
– Данила! – прошептала она. – Ты как здесь?.. – И вдруг громко вскрикнула от боли, неловким движением разбередив рану.
Сунув хлеб Даниле, подняла горящую руку, скосила глаза, пытаясь заглянуть под мышку. В прорехе зияло вспухшее, кроваво-красное тело.
– Что там? – простонала Елизавета. – Что она со мной сделала?
Данила какое-то время молчал, однако на его молодом лице выразился такой ужас, что Елизавете стало еще страшнее, даже слезы закипели в глазах.
– Н-ну?.. – яростно выдохнула она, и Данила наконец нашел в себе силы заговорить:
– Там клеймо, знак какой-то. Вроде корона, а в ней крест.
– Проклятые венценосцы! – пробормотала Елизавета, с трудом опуская руку, и слезы покатились по щекам.
Данила с состраданием глядел на нее, сам едва не плача. Но ей сейчас было не до жалости к себе. Не время слезы лить – надо что-то делать! Может быть, и впрямь все венценосцы носят знак своего Ордена, но Елизавета никогда, ни за что им не уподобится! Не будет она ходить как клейменая скотина, как рабыня, как преступница!
– А ты-то как сюда попал? – спросила властно, желая во что бы то ни стало отвлечь Данилу от этого оцепенелого сочувствия.
Он сморщился, с трудом приходя в себя.