Наконец наступила минута разлуки. Клэра как будто боялась взглянуть на меня в эту минуту, она поспешно закрылась вуалью, лишь только доложили, что экипаж подан. Батюшка довольно холодно пожал мне руку. Я все еще надеялся, что хоть в последнюю минуту он скажет мне ласковое слово, но он простился со мною сухо и просто. Мне легче было бы вынести его гнев, нежели эту холодную, церемонную вежливость… Он не пощадил меня от наказания, легкого, на первый взгляд, но глубоко тронувшего меня. Когда Клэра простилась со мной, отец подал ей руку, чтобы свести ее с крыльца. Он знал, что мне самому хотелось оказать это маленькое внимание милой сестре перед разлукой с ней, и не хотел предоставить мне его.
Прощаясь со мною, Клэра шепнула мне на ухо тихим, слегка дрожащим голосом:
— Смотри же, Сидни, как вспомнишь меня, так сейчас же вспомни и то, что ты мне обещал в кабинете, а я часто буду писать тебе.
Когда она подняла вуаль, чтобы поцеловать меня, тогда на лицо мое закапали слезы, которые текли из ее глаз. Я последовал за отцом и за нею до экипажа. У подъезда она протянула мне руку, это было пожатие умирающей. Я понял, что она напрасно дала себе слово храбриться: с каждой минутой она все более ослабевала, я помог ей сесть в экипаж, не задерживая праздными словами… Еще минута — и лошади умчали отца и Клэри.
Возвратясь домой и взглянув на часы, я увидел, что мне еще остается целый час времени до отправления в Северную Виллу. Под влиянием этой разлуки и взволнованный другой сценой, где я буду действующим лицом, я почувствовал в душе такую жестокую борьбу противоположных чувств, что за этот час выстрадал больше, чем иному человеку случается выстрадать за целую жизнь. В этот краткий промежуток мне казалось, что все мои чувства истощились и что сердце мое непременно после этого навсегда умрет. Бездействие было для меня мукой, но и волнение было страшной тяжестью. Я бегал по всем комнатам, нигде не останавливаясь, вынимал из библиотеки одну книгу за другой, открывал их, чтобы читать, и минуту спустя опять ставил на полку. Сто раз подходил к окну, чтоб обмануть самого себя, смотря, что делается на улице, но ни разу не мог оставаться больше минуты в одном положении. Я пошел в картинную галерею, глаза мои устремлялись на картины и ничего не видели. Наконец, сам не зная что делаю, я отправился в кабинет отца, куда еще не заходил.
Портрет матушки висел над камином, я устремил глаза на него и в первый раз долго оставался на месте. Вид этой рамки успокоил меня, но какое влияние произвел портрет на меня, я едва понимал это. Может быть, этот образ перенес мою мысль к тем, кого уже не было со мной, может быть, таинственные голоса из неведомого мира, понятные только душе, заговорили во мне. Не знаю, но я смотрел на этот портрет и обрел отрадное спокойствие. Я вспомнил, как в детстве во время моей продолжительной болезни колыбель моя была поставлена у кровати матери, я вспомнил, что она сидела возле меня долгие ночи и сама укачивала меня. За этим воспоминанием потянулись другие, может быть, в кругу небесных ангелов матушка призывала меня к себе… Все было мирно вокруг меня, мне стало страшно, и я закрыл лицо руками. Бой часов внезапно пробудил меня к действительности. Я вышел из дома и прямо отправился в Северную Виллу.
Когда я вошел туда, Маргрета находилась в гостиной с отцом и матерью. С первого взгляда я понял, что ее родители не имели ни минуты покоя. Судьба имела на них такое же роковое влияние, как и на меня. Смертельная бледность на лице мистрис Шервин, дрожащие губы, ни одного слова не было ею произнесено. Мистер Шервин хотел казаться невозмутимым, тогда как он совсем был неспокоен: он ходил взад и вперед по комнате, где мы все собрались, говорил без умолку, входил в самые ничтожные подробности и позволял себе самые пошлые шутки. Меня изумило, что Маргрета была гораздо спокойнее своих родителей. Яркий румянец изредка вспыхивал на ее щеках и потом снова исчезал — вот единственный наружный признак ее внутреннего волнения.
Храм было очень недалеко. Когда мы отправились туда, пошел проливной дождь. Утренний туман сгустился, черные тучи застилали небо. Нам пришлось ждать пастора в ризнице. Вся печаль и сырость этого дня, казалось, сосредоточились в этом месте — мрачной, холодной, какой-то могильной комнатой была эта ризница, ее единственное окно выходило на кладбище. Только и слышен был однообразный стук дождя по мостовой. Пока мистер Шервин разговаривал о погоде с высоким, худощавым в черной сутане викарием [8] , я молча сидел между Маргретой и мистрис Шервин и машинально рассматривал белые стихари [9] , висевшие в полуоткрытом шкафу, лоханку и кружку с водой и книги в почерневших кожаных переплетах, лежавшие на столе. Я был неспособен не только говорить, но даже думать в это время ожидания.
Наконец пришел пастор, и мы вошли в церковь. Уныло глядели пустые скамьи, вокруг царила холодная, будничная атмосфера. Когда мы стали пред алтарем, у меня началось странное головокружение. Мало-помалу я перестал сознавать, где я нахожусь и какая торжественная церемония совершается надо мной. Во все это время я был страшно рассеян и в ответах запинался и путался. Раз или два я с трудом сдерживал свое нетерпение нескончаемой службой, которая показалась мне вдвое длиннее обыкновенной.
К этому впечатлению неясно примешалась странная и мучительная мысль: точно во сне, мне все казалось, что отец мой как-то открыл мою тайну и что, притаившись где-нибудь в уголке храма, он не теряет меня из виду и только ждет окончания службы, чтобы показаться и отречься от меня. Эта мысль не давала мне покоя до самого окончания церемонии и возвращения нашего в ризницу.
Все расходы за венчальный обряд были уплачены. Мы подписались в церковных книгах и на выданных свидетельствах. Пастор скромно пожелал мне счастья, викарий торжественно последовал его примеру, привратница улыбнулась и присела. Мистер Шервин произнес тому и другому благодарственные спичи, поцеловал дочь, пожал мне руку, нахмурил брови, обратясь к тихо плакавшей жене, и, наконец, выходя из ризницы, открыл шествие с Маргретой. Дождь не переставал лить, тучи стали еще грознее, когда они садились в карету, а я, оставшись один под портиком, старался образумить себя, объяснить себе, что я женат.
Женат! Сын самого гордого англичанина, наследник знатного имени женат на дочери лавочника! И что это за брак? При каких условиях? Чьего одобрения мог я ожидать? Для чего я так легкомысленно принял все условия Шервина? Не уступил ли бы он, если б я показал больше твердости в моих требованиях? Как же прежде эта мысль не пришла мне в голову?
Однако сейчас вопросы эти были неуместны! Я подписал все обязательства, следовательно, должен исполнять их и еще с радостью сдержать свои обещания. Прелестный, столь горячо желанный цветок теперь принадлежит мне, бесспорно, у меня целый год впереди, чтоб ухаживать за моим цветком, любоваться им, — целый год, чтоб изучать все его прелести, все достоинства, и потом она моя навсегда! Вот единственная мысль, которая должна занимать меня в будущем, и этого достаточно, чтобы поглотить всего меня в настоящем. Тут нет уже размышлений о последствиях, не может быть печальных предчувствий по поводу открытия моей тайны, свершился брак: одним прыжком я бросился в новую жизнь, теперь поздно уже возвращаться назад…