И действительно, первый слог был покорен мгновенно: «буб»! «Буб»! На этом успехи и закончились. Второй слог «лик» никак не удавалось покорить.
– Здесь… про килограмм, – сказала наконец девочка.
– Какой килограмм?! Какой килограмм, бестолочь?! – Он рухнул на стул…
Помолчал, успокоился, снова взял листок с крупно и кругло написанными буквами.
– ЭЛ!И!КА! «Лик», понимаешь? Что тут такого, ведь ты уже прочитала «буб». Лик, лик! Эл-и-ка! ЛИК.
Он перевернул листок, опять подвинул к ней, опустил глаза… и вдруг вскочил как ошпаренный.
– Машута!
Маша испуганно примчалась.
– Вот смотри, – сказал он нервно. – Она читает справа налево. Вместо «лик» читает «кил».
– Нюта, вымой руки, будешь есть суп. И вытри слезы.
– Да нет, ты не понимаешь! «Буб» она прочитала только потому, что справа налево и слева направо то же самое. И говорит – килограмм, килограмм… Я думаю, что за килограмм, к черту? Да она прочла «кил» вместо «лик»!
– Оставь ее в покое, – грустно проговорила Маша.
Сейчас, после похорон Полины, Маша вспоминала ту ночь в поезде, когда она везла в Киев свою хрупкую добычу. Летучий свет луны забеливал и зыблил занавески в купе СВ, девочка уснула и бесплотным комочком лежала в темноте на соседней койке.
На крюке болтался ее рюкзачок – внутри две пары трусиков, носочки, клетчатое платье с оторванной оборкой на рукаве-фонарике. «Это… все ее вещи?» – удивилась Маша, принимая рюкзачок из руки воспитательницы. – «Все, – ответила та. – Всё, с чем она к нам пришла».
Поезд мчал на ночной предельной скорости, шарахался на поворотах, как испуганный конь, и навязчивая, странная мысль донимала Машу: что едут они не в Киев – домой, к Анатолию и нетерпеливо ожидающей малышку Полине, – а в какую-то бесконечную неприютную пустоту, где вечно теперь будет только эта скорость, тревога и скользящий свет луны…
Вся беготня последних дней, очереди к нотариусам, сражения с чиновниками, совсем ее измучили; она боялась, что девочка не дождется и истает, уйдет… Маша так и не доискалась соседки Шуры, которую можно было расспросить подробней о девочке, о покойной ее матери… Неуловимая соседка будто нарочно пряталась, избегала встречи.
Ну, бог с ней, какая разница, в конце концов? Сейчас надо срочно: анализы… комплекс витаминов. Ласку, любовь, игрушки… вкусную еду. Хорошо, что рядом Полина с ее бесконечной преданностью и неустанной готовностью тереть яблоки и морковку…
И конечно, необходимо заняться развитием девочки – налицо явное отставание. Молчит и молчит. Но, слава богу, она не немая и слышит нормально – значит, когда-то же заговорит как следует!
Проснулась Маша от неуютного ощущения, что на нее внимательно смотрят. Открыла глаза и чуть не подскочила. Совсем рядом, близко-близко, на ее полке сидела девочка – бестелесный крошечный эльф в голубоватом свете купейного ночника.
Она молча неотрывно глядела на Машино лицо. Этот долгий, изучающий взрослый взгляд напугал Машу так сильно, как с детства она не пугалась (мгновенно промелькнули в памяти вечерние страшилки в пионерлагере: в черной-пречерной комнате… сидела черная-пречерная…)
«Может, она страдает… лунатизмом?» – в панике подумала Маша.
– Аня, Анюта… – тихонько позвала она, приподнявшись, и девочка сразу отозвалась совершенно трезвым, дневным, печальным взглядом. – Ты почему не спишь, деточка?
Та продолжала смотреть, не откликаясь. У Маши пересохло горло.
– Хочешь, приляг ко мне. – Она откинулась на подушку и ладонью похлопала рядом с собой. – Приляг… к маме.
Девочка шевельнулась, сложила руки на коленях.
– Ты не мама, – проговорила она хрипловатым голосом, в котором слышна была такая взрослая тоска, что Маша опять приподнялась и села.
– Нюта, – шепнула она – а где… м-мама?
Та повернула голубоватое личико, на котором только эти огромные глаза и остались, вздохнула и проговорила:
– Мама в зеркало ушла.
– Толя, помнишь… – сдавленно заговорила Маша. – Помнишь, как в апреле она вошла в подъезд и сказала: «А дверь у нас будет скоро зеленая», и через день вывесили объявление о ремонте, и дверь покрасили в зеленый цвет? И ты потом говорил о теории вероятности, о совпадениях… Толя! Мне страшно…
Он молча обнял ее. Минуты три она лежала, уткнувшись носом ему в подмышку. Все ждала, что муж, как обычно, станет полушутливо объяснять ей про какие-нибудь открытия в психологии, согласно которым человек иногда… Но муж молчал. Наконец, когда Маша стала уже задремывать, Анатолий проговорил вдруг спокойно и внятно:
– Ты, Машута, съездила бы туда.
– Куда? – испуганно очнулась Маша. Бордовые занавески на окне спальни зловеще тлели в свете ночника.
– А вот откуда ты ее привезла.
Помолчал и добавил:
– Порасспрашивала бы… чего тогда не расспросила.
* * *
Недели через две Маша взяла несколько отпускных дней и поехала в Ейск.
Она не знала, зачем, собственно, едет и каких таких признаний ждет от чужой женщины – каких свидетельств, о чем? И что может измениться от этих признаний в их жизни?
За окнами поезда желтыми озерцами цветущей сурепки вспыхивали проплешины лугов; в темных чащах сплошного леса мелькали все оттенки зеленого. Широкое поле, засеянное клевером, поднималось на грудине холма, ребрилось под ветром, как стиральная доска.
Поезд мчался, выходил из полосы дождей, окунался в солнечное марево; снова окна ополаскивала дождевая рябь. Июньская щедрая зелень благодарно дышала под летучими дождями…
Промахнули загон, где по зеленой траве катался на спине шоколадный жеребенок, дрыгая ногами и показывая замшевый и мягкий, как подушка, живот. Такой же замшевой мордой поддевала малыша мать.
Эти два года состарили Машу на десять лет. В ней вдруг опять всколыхнулись невнятные детские страхи, знакомые еще со времен семипалатинской школы, когда, по дороге домой перепрыгивая трещины в асфальте, она загадывала: если не наступлю ни на одну, все будет хорошо и папа вернется. И непременно наступала. Попытка задобрить какую-то высшую силу: бога нет, конечно, да кто-то же отвечает за этот мир! Она чувствовала, знала – отвечает! Вот его, которого… который… словом, эту всевышнюю силу надо было умолить, задобрить или лучше – съежиться так, чтобы тебя не заметили. Неотвратимость – вот что было с детства самым ужасным.
Ее мучил страх за девочку, за будущее, а главное, мучило постыдное, глубоко упрятанное: не только Толе, она и себе не признавалась, что боится ее самой, своей маленькой дочки… Боится?! – и внутри себя впервые отчужденно произнесла: Анны…
Анны, которая о неотвратимости знает заранее, чувствует ее, спокойно плывет ей навстречу… И значит, как-то принадлежит неведомой вышней силе, при мысли о которой Маше хочется сжаться.