Почерк Леонардо | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но побаивались все не ее, а слепую Фиравельну. Побаивались и уважали.

Когда майор-алкоголик Петя, вусмерть пьяный, не находил в себе сил доползти до туалета в конце коридора, но достигал кухни, он вынимал, как Фиравельна говорила, свою енэ майсэ и, покачиваясь, словно дитя баюкал, упоенно поливал пол с закрытыми глазами. Поскольку все были зрячие, смотреть на такого Петю никто не желал, и только Фиравельна выходила на журчащий звук и внимательно слушала, когда завершится процесс. За глаза она называла Петю шматой (тряпкой) из-за его безвольного характера. Подкаблучником считала.

– Ты выссался, Петя? – спрашивала она сурово. Петя приоткрывал глаза, видел лужу… К нему постепенно возвращались сознание и стыд.

– Выссался, Фиравельна, – сокрушенно говорил он.

– Тогда возьми большую шмату.

И боевой майор, проклиная водку, ползал с тряпкой по кухне.

Родилась она в местечке Емильчино, рядом с чешской колонией. Была старшей дочерью в семье и помогала отцу в его портняжном ремесле – тот посылал ее в колонию договариваться о заказах, делать расчеты, обмерять талии и груди. Там научилась она курить, постигла европейский стиль, переняла у чешек умение готовить и сверхъестественную опрятность, там же нахваталась чешских словечек и песенок. Когда бывало настроение, могла и напеть девочкам что-нибудь такое:

«Голки выбигалы, вулей купувалы, панты намазалы, абы не верзалы двирки у кумуру…»

Однажды эту песню Анна напела чеху-скрипачу, приятелю и коллеге Сени по Бостонскому симфоническому оркестру. Тот понял почти все и пришел в восторг. Песня переводилась, как утверждала Фиравельна, приблизительно так:

«Девки выбегали, масло покупали, смазывали петли, чтобы не скрипели двери той светелки…»

Религиозная в меру, Фиравельна в субботу ничего не делала, но если футбол случался, могла и нарушить святость дня. Если играли на Кубок или нашим светило золото, два дня постилась, как на Судный день. Правда, курить – курила. На Женский праздник всем бабушкам дарили фильдеперсовые чулки, а Фиравельне дети покупали подарочную коробку папирос «Три богатыря».

Она помнила фамилии всех футболистов киевского «Динамо», а также основных из московских ЦСКА, «Спартака», «Динамо», «Торпедо».

И когда после матчей толпа валила вниз по Жилянской, говорила Арише или Нюте:

– Выглянь в окно, спроси, какой счет. И те выглядывали и спрашивали. И им отвечали. Тут Нюте позволялось говорить все. И она говорила, и когда предсказанный ею счет совпадал с выкрикнутым, пересыпанным матерком и сдобренным выхарком на тротуар, Фиравельна удовлетворенно произносила:

– О! Так и есть, молодец. У нее мозги на месте, у этой прыгалки.

Она ослепла еще до войны – глаукома, – и лицо прикрывала косынкой или гипюровым шарфиком, стеснялась слепоты.

Ее часто навещали земляки. Беседа велась на идише, вполголоса; в это время Ариша с Нютой играли под столом в куклы. Наверху шелестел, курлыкал, подплакивал незнакомый язык, Ариша кричала время от времени: «Перевод!» Если очень надоедала, Фиравельна поддавала ей под столом на ощупь ногою.

Но любопытная и настырная Ариша все равно кричала: «Перевод!» – вместо того, чтобы отвечать принцу в руках Нюты, выйдет ли за него замуж юная дочь мельника.

Однажды Нюта сказала ей:

– Отстань от них. Говорят о ерунде: дети-внуки, зять – сволочь, Люся достала польские сапоги. И в медицинский принимают только гоев.

За столом наверху наступила тишина. Пожилой женский голос удивленно спросил:

– Она что, понимает идиш? Эта девочка?

И Фиравельна невозмутимо ответила с некоторой даже гордостью:

– Она понимает все!

Как царь Соломон, старуха давала советы, судила родственников, предсказывала события, выносила вердикты. Уходя, мужчины целовали ей руку. Спустя много лет Анна поняла – почему. Лицо было косынкой прикрыто, оставалась рука: благородство и изящество.

К гостинцам, которые ей приносили, Фиравельна не прикасалась, сразу отдавала детям. После того как она ослепла, патологическая аккуратность переросла у нее в особую брезгливость. Доверяла только Мане, своей старшей дочери, которая жила по соседству и каждый день приносила матери обед. Той дочери, у которой жила, Розе, доверяла не вполне: считала, что работающая женщина все делает хап-лап, нет у нее времени сосредоточиться на еде. Борщ Фиравельне готовили без капусты. Она знала, что в капусте червяки и надо промывать каждый лист, а дети рубили капусту цельным куском. И никогда не пробовала чужие котлеты или фаршированную рыбу – все, что нужно было месить или разделывать руками. В чужие чистые руки она не верила.

Старухи-соседки завидовали и без зазрения совести говорили ей – умеют же некоторые устраиваться: дочка обеды каждый день таскает, зять выносит горшки, а сын ежемесячно посылает деньги. И как только некоторые исхитряются!

– А вы попробуйте ослепнуть, – с улыбкой советовала им Фиравельна.

К Нюте в этой семье относились хорошо, то есть не замечали ее, как не замечали своих. Крутится тут, ну и крутится…

Тем более, что большую часть дня Ариша с Нютой гоняли по двору.

Посреди огромного двора стояли гурьбой сараи, хранилища убогого барахла. Кое-кто из жильцов попроще держал в них кур, в одном жила на приколе остервенелая от одиночества и голода собака Лярва.

Но вскоре сараи снесли, и двор стал всеобщим: и для пятиэтажного дома, и для одноэтажного барака в глубине, и для трехэтажного, сплошь коммунального, где в подвалах, кладовках и бывших ванных комнатах жило несчитанное количество народу.

Жильцы первых этажей разводили в палисадниках цветы: пунцовые георгины, майоры, бархатистые анютины глазки. Уютно и тонко благоухал вечерами куст мелкой чайной розы на углу. Деревце сирени с неказистыми бледными цветками излучало в мае запах, так густо заполонявший весь двор, что хотелось глубже дышать.

И дикий виноград опаутинил дом цепко и жилисто. Однажды Боря, потеряв ключ, влез ночью по виноградным лианам в окно кухни. Хотя мог бы свободно открыть замок сурдинкой от виолончели.

А еще во дворе рос огромный каштан, весной обуянный сливочно-белым волнующим цветом: множество конусообразных свечек, слитых в плотную крону. Потом на ветвях выскакивали колкие плоды. Зелеными их хозяйки высушивали, клали в одежду, в муку – против жучков и моли.

К концу лета вся земля была усыпана треснутыми зелеными шишками, из которых конским глазом выглядывал лакированный каштан. Ариша с Нютой нанизывали их на нитку и бегали, увешанные ожерельями из каштанов.

И весь летний день в столбах солнечной пыли, среди гирлянд перевязанных жгутами проводов, среди помятых алюминиевых чайников, битых фарфоровых слоников и осколков старых пластинок, среди ящиков с дореволюционными «ятевыми» книгами, среди непарной стоптанной обувки, гнутых велосипедных спиц – во всей полноте цвела увлекательная чердачная жизнь. Какие волшебные находки попадались там! Плакат «Какао Ванъ-Гутена»: в окошке меж распахнутых ставен сидел толстый бровастый дядька, оторопело улыбчивый, как Швейк. На нем надет сюртук, бабочка, феска с кисточкой на лысой голове. А в руке – чашка с надписью «какао Ванъ Гутена», из которой валил и валил, как дым из паровоза, кучерявый пар. «Я никогда не нервенъ, – было написано под картинкой, – и всегда в хорошемъ расположении духа, ибо с техъ поръ, какъ вмЪсто возбуждающаго кофе или чая пью къ завтраку только настоящiй КАКАО ВАНЪ ГУТЕНЪ, мои мускулы крЪ пнутъ, мое пищеваренiе великолепно, и мои НЕРВЫ КРЪПКИ КАКЪ КАНАТЫ. Изъ 1 фунта 100 чашекъ».