Потом Элиэзер с Георгием купили пива в ларьке пивзавода и сидели в скверике на скамейке. (Надо полагать, Машута сошла бы с ума, увидев дочь в обществе двух странных типов с пивными кружками в руках.)
Отовсюду летел невесомый тополиный пух, сбивался в пуховые кучи, валялся, полз по земле. Трое мальчишек неподалеку поджигали эти серебристые облачка. Пых!!! – и призрачное сияние гасло.
А впереди – впереди их ожидало море зеркал: плоских, вогнутых, выпуклых, со сферической и цилиндрической поверхностью, которые использовать можно в иллюзионах, на маяках, в прожекторах и в приборах – даже в астрономических приборах! даже в спек-траль-ных!
– А самые-самые древние стеклянные зеркала, – рассказывала она Арише на переменках, – еще раньше, чем в Риме, изготовляли в Сидоне, это такой древнющий город финикийский, на берегу Средиземного моря, с огромной гаванью. Туда причаливали корабли, и моряки со всех стран увозили оттуда стеклянные зеркала, потому что они давали самые-самые чистые отражения…
– Чистые? – морщила лоб Ариша.
– Ну да, значит, лик отражался четко, без ореола мутных линий. Ты смотрелась и видела: да, это я!
Лет через двадцать пять, сидя на выступе ракушечного мыса в Хоф-Доре, древней гавани финикийского города Дор, неподалеку от Хайфы, Анна вспоминала долгие бдения в подсобке у Элиэзера, его черный кожаный фартук, потертый на животе, то, как он вставлял мягкий знак в слова «пЬять» и «обЬязан», и неутомимую, неутолимую, неумолимую жажду к непрерывному постижению, которую привил ей этот болезненный толстяк с жестким кустом колючей изгороди на голове.
Роскошная ребристая пальма на берегу легонько ворчала под морским бризом.
В траве под пальмой лежала россыпь бордовых, с замшевым исподом фиников, поклеванных птицами. Вот и финикийцы давным-давно сгинули, думала Анна, а финики все падают в траву, так же исправно, как и тысячи лет назад, насыщая птиц, муравьев, жуков, и заодно уж и человека.
Оказалось, что Элиэзер жил вдвоем с братом. Причем, братом необыкновенным – Нюта сразу мысленно окрестила его оборотнем.
Впервые девятым трамваем от улицы Халтурина они ехали на Подол, в гости к Элиэзеру. Трамвай – киевский тупиковый «тяни-толкай» с двумя одинаковыми мордами, смотрящими в разные стороны, – повизгивал на крутом подъеме Владимирской.
Элиэзер сказал ей, смешно почесывая толстыми пальцами в колючей изгороди на голове:
– Ты только не удивляйся. У меня брат – близнец, но абсолютно оригинальный. Такое мое отражение в ирреальном зеркале. Я когда-нибудь изобрету и смастачу такое зеркало: в него смотрится брюнет, а отражается блондин…
И когда, мягко постучав мягкими костяшками пальцев, Элиэзер отворил дверь (они жили в коммуналке, в двухэтажном кривоватом доме на улице Героев Триполья, в комнате, оставшейся от бабы Лизы), и проговорил: «А это мой брат Абрам. Привет, Бума!» – из-за стола поднялся… Нюта онемела и так и стояла, не отвечая на приветствие. Это был негатив Элиэзера: все, что у того было черным, у этого было белым: волосы, брови, ресницы…
Позже Элиэзер укоризненно сказал ей:
– А ты могла бы и повежливей себя вести.
И был совершенно прав. А то, что она остолбенела…
Невозможно объяснить, почему она так испугалась. Ничего никогда не боялась – такие страшные инвалиды попадались на улицах и в парках, получеловеки, искалеченные войной и болезнями; нищие, вонючие пьяные старики и старухи – побирушки, низота, рвань… Никогда не боялась, не брезговала. Руки подавала, помогала взобраться на трамвайную ступеньку, сесть на скамью… А тут по-настоящему испугалась аккуратного холодноватого человека в выглаженной рубашке, в мягкой домашней куртке, который сразу и чай приготовил, и вазочку с печеньем придвинул.
Правда, Бума, несмотря на уютное домашнее имя, явно был хозяином положения. Минут через сорок стал убирать чашки, спокойно и твердо проговорив:
– Ну, а сейчас всем пора расходиться. – Хотя понятно было, что расходиться надо одной только Нюте. – Элик, мне кажется, ты утомился. Тебе пора отдохнуть.
Ладонью остановил Элиэзера, вскочившего проводить Нюту, и, усмехнувшись, добавил нечто странное:
– Не надейся, не отвалится.
И Нюта как миленькая стала расходиться – то есть под жалобным взглядом Элиэзера вышла из комнаты, поблуждала в темноте длинного многоколенного коридора и, свалив чьи-то лыжи в углу, нащупала замок на двери и выскочила на волю.
Затем долго ждала в сумерках девятого трамвая. Долго – очень долго, показалось ей, – добиралась домой.
И полночи ворочалась в постели, не в силах заснуть: едва закрывала глаза, перед ней всплывал белесый оборотень, негатив Элиэзера, строго пальцем грозил, заслоняя от нее настоящего брата, – всем, говорил, всем пора навсегда расходиться!..
* * *
Отец был озадачен столь бурным увлечением Нюты зеркалами, считал Элиэзера сильно тронутым бездельником и не одобрял этой непонятной дружбы с таким, как он говорил, «возрастным отрывом».
Зато Фиравельна задумчиво и одобрительно объявила, что имя это библейское и переводится так: «Бог в помощь!». (Ариша фыркнула: «Ничего себе „помощь“!»)
Что касается Машуты, она вообще жутко нервничала, слышать ничего не хотела ни о каких зеркалах – это же уму непостижимо, что за дикие увлечения у девочки!
Однажды устроила настоящий скандал из-за двойки по сочинению и кричала надрывно, высоким голосом, совсем «не по-машутиному»:
– Я тебе покажу зеркала! Я из тебя выбью эту чушь! – хотя непонятно было, как и чем именно кроткая Машута собирается «эту чушь» из дочери «выбивать».
Но Нюта к тому времени уже научилась уплывать, как рыбка: при малейшем напряжении просто ускользала из дому, бесшумно прикрывая за собой дверь. Выскочишь вслед за ней в прихожую, а там, в зеркале, только шапочка «буратинная» полосатая хвостом вильнет, словно девочка шагнула в зеленоватый овал и провалилась в зеркалье. Пропадала по многу часов неизвестно где. На все вопросы молчала. Молчала не из упрямства или злости, а так, как молчит глубокая вода в пасмурный день.
Маша в такие дни металась по улицам, обегала окрестные дворы, в крайнем случае торчала у окна кухни, чуть не колотясь лбом о стекло.
Наконец в разведку к мебельной фабрике имени Боженко была послана Христина, которая в то время являлась к ним лишь два раза в неделю, изображая из себя шибко занятую мать семейства. Хотя какое там семейство: почти-муж, почти-вдовец Василий Федорович почти не бывал дома, неделями тарахтел то в Иркутск, то в Ташкент, то в Ереван, а вернувшись, запивал до потери восприятия, так что в известной мере Христина и тогда бывала свободна. Хорошо, Марковна к тому времени благополучно загнулась и не видала, что вытворяет в ее комнате пьяный Вася: как он пропивает трофейный столовый сервиз, привезенный еще ее покойным мужем из города Лейпцига, и хрустальную югославскую вазу, добытую в страшной очереди, с перекличками и знатным мордобоем…