Каждое лето мы с дедом обязательно навещали бабушку. На еврейское кладбище дорога шла мимо яблоневых садов и пирамидальных тополей на фоне глубокой истомной синевы неба. Напротив еврейского располагалось католическое, его называли «польским». Эти картинные пейзажи своими контрастными богатыми красками столь отличались от российских и тем паче от убогих гурьевских! А сильное присутствие католичества добавляло всему вокруг некий привкус… Адриатики, что ли.
Дважды в неделю я сопровождал тетю Фриду на Большой базар (был еще маленький базар, нашего внимания не стоивший) – к нему спускались по улице Октябрьской Революции. И, знаешь, столько лет прошло, а мне все кажется, что те же тетки и дядьки все стоят там, в рядах, вывалив горы пахучих крепких украинских помидоров, навесив на грудь плетеные, хоть сейчас в натюрморт, гирлянды лука, протягивая покупателю в сочных листьях лопуха темно-золотой слиток масла, похожий на «городскую» булку.
А багряно-розовое бесстыдство мясных рядов? Туши, окорока, свиные головы с игриво и в то же время сонно прищуренными глазками. В них всегда чудилось что-то философское.
А ряды знаменитого украинского сала! «А ну, йдить сюда, жэншина, дывиться, яке сало гарнэ, соломою палэнэ». Солома придавала особый аромат.
Ряды с квашеной капустой: «Капустка, капустка недосолена, свижэнька, жэншина, а ну покуштуйте, мэни не жалько. Вам даваты знизу чи звэрху?»
Рыбные ряды с угрюмыми браконьерами, что промышляли на Южном Буге где-то ниже Сабарской ГЭС.
Молочные ряды с неповторимым запахом настоящего жирного творога, лежавшего в миске неровным колобом, с марлевой штриховкой на крутом боку. «Оцэ тильки сьогодни выджала, цэ нэ творог, цэ просто масло».
«Жэншина, хай дытына попробуе. Хлопчик, а ну кажи – гарный творог?»
Я, не желая никого обидеть, только улыбался. А они говорили: «От бачытэ. Дытыни наравыться. То бэрить, бо мэни ще далэко ихаты».
На базаре Фрида немедленно переходила на странный язык – не русский, не украинский.
«Раженку маешь? – начинала она. – Так ее ножом можно резать! Стоить, як оловъянный солдат по стойке „смирно“ пэрэд генералом. Ну, и сколько? Нет, я пытаю, шо стоить это золото?»
Одновременно она старалась девушку задобрить:
– Ой, в тэбе таки бровки… наче намалёвани. И шо ты их вскидаваешь, ты лучше цену спусти!
На этот язык переходила она еще, когда ненавистный сосед дядя Федя подворовывал с нашего огорода.
– Этот биндюжник, шикорнык, уркаган поганый! – кричала она на всю улицу. – Опять выдрал огурец на закуску! Шоб он застрял у него в заднице! От бисова мать, Фрида спину гнэ, а тот красномордый хрумкает!
Но я отвлекся.
Знаменитый шоколад, ворованный с Винницкой кондитерской фабрики. Огромная, в две ладони величиной, шоколадная фигура: петух или рыба, вылитые в самодельной топорной форме. Но чаще просто бурый комок на кусках фольги. Чистый горький шоколад, похожий на гранит.
В толпливых и душных вещевых рядах, среди подержанных вещей, каких-то глянцевых сапог, войлочных ботинок, вязаных кофт, бесформенных юбок на резинке и тканых бело-красных рушников всегда можно было выклянчить у Фриды крашеную свистульку.
И часто по базару шлялся некто с оперно-смоляными кудрями (почему оперными? ах да: «Аида», ария Рамзеса); его называли «айсором». Не знаю, что это значит, но баранистые кольца его бороды и шевелюры впоследствии всплыли у меня в памяти, когда в Британском музее я стоял перед рельефами с профилями древних ассирийских царей.
Так вот, айсор Яшка носил на груди лоток, что крепился широким ремнем у него на шее. В лотке были пузырьки, порошки, коробочки, камешки пемзы и прочая дрянь.
И хорошим раскатистым баритоном Яшка рекламировал свои снадобья: «Нашо Вам жинка чи коханка? Визьмить ОЦЭ, – он вытаскивал пузырек, – полывац до потрибного мисця, та ковзайте туды-сюды – и усэ будэ добрэ!»
И моя уже зрелая, но по-прежнему заводная тетя Фрида, шла за ним по пятам, давясь от смеха.
Да, не забыть бы: в августе появлялись яблоки: семеренко, антоновка, белый налив и еще один зимний сорт, выведенный селекционерами, – огромный краснобокий плод, необычайно вкусный, с легкой кислинкой. Назывался, кажется, «Победа». Ну а ближе к осени – кукуруза. И если ее приварить, как следует, – не слишком, чтоб лопнули почки, а в самый раз, – и вгрызться в пружинистый, присыпанный крупной солью выпуклый початок… ах, зачем бередить старые раны! Одним словом: лето на Украине.
Дед, как я сейчас понимаю, был настоящим и последовательным диссидентом. Настолько последовательным, что совершенно меня «не берег», как говорила Фрида. Ай, говорила она, зачем ребенку знать твои майсы!
«Майсы» деда – разные истории, накопленные его наблюдательным умом за годы жизни, с поучительными выводами, с прологом и развернутым эпилогом, – были, как правило, бессмысленны и беспощадны. Иногда я не понимал, зачем он рассказывает мне, как убили глазного врача Гурвича, у которого лечился весь город. Зачем? – недоумевал я. Чтобы ты знал, где живешь, терпеливо отвечал дед. Чтобы не строил иллюзий. Ты будешь молодой, пылкий, вдохновенный. Тебе захочется поменять зло на добро. Так я не хочу, чтобы ты растерял на это годы. Эта страна, Сенчис, говорил он, – страна бандитов. Разбойников. Безотносительно к власти. Здесь именно власть всегда будет разбойная, потому что земля такая. Ветер здесь свистит разбойным свистом…
«Отстань от ребенка со своими майсами!»
«Молчи, Фрида, – говорил дед. – Молчи и вспомни, кто украл у немецкого офицера пачку папирос… Так вот, Сенчис… Пусть тебя не одурачит что-нибудь доброе, что от них идет. Просто разбойнику случается бывать в хорошем расположении духа, когда у него нет охоты бросать тебя за борт в набежавшую волну… Выбери себе какое-нибудь бездоходное дело, Сенчис, – говорил дед. – Невинное бесполезное дело, чтобы никто от тебя не зависел и никто тебе не завидовал».
Как видишь, дитя мое, я следую дедовским заветам. Писал ли я тебе, что за последние пару недель освоил дульциан? Это предок фагота. Невероятно красивый тембр: глубокий, страдальческий… сладостно-бесполезный…
Прости, что пишу чепуху. Уже третий час ночи, а сна нет как нет. И даже поиграть не могу – соседи позвонят в полицию. А я сегодня что-то не в себе. Я – в тебе, моя зеркальная девочка, я давно уже только в тебе…
Но – дед.
Каждое утро, проснувшись и натянув легендарные сапоги убитого итальянского солдата, он шел к киоску «Союзпечать» и покупал все центральные газеты, чтобы сравнивать и «читать между строк».
Постой. Я ведь обещал тебе, но так и не рассказал историю этих сапог. Расскажу сейчас, а то опять забуду.
Но начинать надо не с сапог, а с ворованной пачки папирос. Видишь ли, в годы оккупации дед с обеими дочерьми попал в Жмеринское гетто, а я уже там родился. Человек, рожденный в гетто, просто по логике развития сюжета обречен колесить по всему миру, пугаясь заточения куда бы то ни было, хотя бы на день дольше, чем терпит его душа.