Я вот иногда, будто очнусь, думаю – господи, зачем вся эта кошмарная жизнь была: цирк, бродячая компания вечно пьяных попутчиков-партнеров, заработки риском и страхом… и в конце концов мое канадское одиночество… Зачем? Ведь это все она меня с панталыку сбила.
С другой стороны, как подумаешь – ну что бы я делал? Спился бы, как папаня… А она меня за уши вытащила, закрутила, дала в руки балансир и пустила по канату – идти над жизнью, над землей, над!.. всегда только – над!.. Всегда!
Во-о-от…
Потом Сеня пригорюнился так – я думал, он уже заснул. Но он вдруг голову поднял и внятно, грустно говорит: «Можно еще задать вопрос – кто из них счастливее. И тебе ответит холодная гулкая горечь бездонного неба».
Да… Да, вот это я хорошо запомнил: «холодная гулкая горечь бездонного неба».
В Киев они попали не сразу. Сначала изъездили вдоль и поперек Среднюю Азию, Урал, Дальний Восток… Наконец, главк не то чтобы сменил равнодушие на милость, но стал изредка прислушиваться к просьбам директоров разных цирков. А те все чаще просили «Воздушных канатоходцев Стрелецких».
И вот в феврале восемьдесят шестого они оказались в Киеве.
Город очень изменился. Пионерский парк, бывший Купеческий, сильно покалечили диким памятником дружбы Украины с Россией: на месте променада, что уводил гуляющих к дивному бельведеру с видом на Днепр, теперь высились гранитная группа бояр с Богданом Хмельницким и огромная металлическая арка. Сам променад и центральные площадки закатали в асфальт, сгубив массу зелени.
Но на Бессарабке по-прежнему длинными рядами стояли торговки-матрешки из ближних и дальних сел, в фартуках поверх зимних фуфаек, с головами, повязанными яркими украинскими платками. По-прежнему торговали медом, салом, квашеной капустой. И по-прежнему, нахваливая сало, мясники демонстрировали мягкую коричневую шкурку, палимую соломой, приговаривая: «Оцэ покуштуйте шкурку, бачите, яка вона м’якэнька».
Население коммуналок давно разбросали по новостройкам. Гиршовичи – Ариша писала об этом – получили трехкомнатную на Оболони. Боря давно женился на скрипачке оркестра Гостелерадио, дочку родил, грозился уехать «в нормальную страну», где настоящие музыканты не прозябают, а процветают… Его родители старели вместе с Соней, дочерью-покойной-сестры-Буси-благословенна-ее-память-чтоб-сгореть-всем-убийцам… Фиравельна тихо угасла пару лет назад – во сне, как праведница. Незаметно для себя перешла из временной тьмы в тьму вечную.
– А может быть, в свет? – задумчиво спрашивала Ариша, которая к тому времени чудо как расцвела, и не только потому, что удачно прооперировала косящий левый глаз в клинике Федорова и теперь с новой фотографии, которую тут же и прислала вечной своей подружке, смотрела обоими глазами победно и прямо. Она расцвела, как сказала бы Фиравельна, «вся вокруг»: поправилась, стильно стриглась и вообще приобрела западный благополучный вид; да и времени изрядно уже проводила то в Бельгии, в городе Малин, куда пригласили ее преподавать в международную школу карильона, то на гастролях. Очень редко они с Анной встречались в Москве, когда пересекались сложные гастрольные орбиты…
Ариша с мужем Мариком – тогда еще приходящим, вернее переходящим, как красное знамя, из семьи в семью – жили в двухкомнатной хрущевке на Пресненском валу. Когда появлялась Анна, Марик изгонялся на весь день, чтобы не путался под ногами и не встревал в киевские разговоры (он вообще был не семи пядей во лбу).
Ариша отменяла учеников, какие-то встречи, телефон отключала.
Анна возникала на пороге и каждый раз ахала – Ариша все хорошела и хорошела.
– Я красивая? – как в детстве, жалобно требовала Ариша, и Анна, как в детстве, с жаром выдыхала:
– Ужасно!
И они проводили длинный, блаженно неспешный день: ставили в печь грибной фирменный пирог Фиравельны, рецепт которого та в юности вынесла из чешской колонии, крутились на кухне, курили, сначала горячо обсуждая все на свете, друг друга перебивая, потом валялись на диване, вяло договаривая. Засыпали… просыпались…
– Знаешь, кто еще легко умер? – сказала в одну из таких встреч Ариша. – Старик Фающенко. Ты не поверишь: пошел после сеанса в ванную кисти мыть, упал и умер. Натурщица выбегает, обкрученная какой-то простыней, сиська набок свисает… И главное, он так не хотел выезжать из своей комнаты! Говорил, что устроит сидячую забастовку перед горисполкомом, руками размахивал… Ну вот, устроил вечную забастовку. Пирожок его каракулевый помнишь? А картины соседи разобрали. Даже майор Петя – он уже такой старичок, и пить бросил – взял потихоньку от Любови Казимировны одну обнаженную. Та нашла, устроила скандал, вынесла на улицу и выбросила. Дворник подобрал. А я выбрала два портрета на картонках… Они не закончены, но в них что-то есть такое… Постой, сейчас покажу.
Она вынесла из кладовки две небольшие картонки без рам. Расставила на стульях.
– Никак не соберусь в рамы взять, – сказала Ариша. – Жизнь такая безумная.
– А кто это? – спросила Анна, внимательно разглядывая оба портрета – старика и мальчика. Старик написан был в охристой гамме, фон не закончен. Зато хорошо получилось выразительное лицо с крупным волевым носом, сильным подбородком и спокойными глазами. Мальчик тоже был не закончен – вместо рубашки несколько широких синих мазков. Вообще мальчик был так написан, словно присел на минутку и сейчас опять куда-то сорвется. Физиономия славная, чубчик торчит на бритой голове, серые глаза лукаво скошены вбок, губы чуть улыбаются.
– Понятия не имею, кто, – сказала Ариша, плюхаясь на диван рядом с Анной. И они замолчали обе, разглядывая портреты. – Сзади стариковской картонки почему-то написано «Арнауткин». Может, фамилия? Вот кто мог бы сказать – Панна Иванна покойная, она всех помнила.
– Мальчик… – задумчиво проговорила Анна. – Я его знаю.
Ариша расхохоталась и обняла ее, притянула к себе, чмокнула в щеку.
– Опомнись! – сказала. – Он уже не мальчик, а дедушка… Там год написан на обороте – пятьдесят второй.
* * *
Отец пришел на представление в первый же вечер, хотя она только собиралась с духом – позвонить и пригласить. Трогательно купил самый дорогой билет, сел во втором ряду, напротив форганга. И, выбежав после привычного «Воздушные канатоходцы Стрелецкие!!!», Анна сразу его увидела: стекла очков отсвечивали под прожекторами, да и сердце в ту сторону потянуло. Он сидел с неподвижным, официальным «докторским» лицом – значит, ужасно волновался.
Она вскинула руки, замерев в комплименте, несколько мгновений пережидая гром аплодисментов, каким публика всегда встречала ослепительный их выход. И затем уже бросала мимолетный взгляд в сторону, где поблескивали очки. Значит, зрение упало, если не снимает их совсем…
И она знала, что ему нравится, очень нравится их номер, ведь это действительно классная работа, а отец всегда понимал толк в таких вещах, всегда был любителем риска и мужества, и красоты «усилья тела», всегда уважал и даже поклонялся любому физическому достижению, мастерству.