— Вы хотите ждать?
— Ни одного дня, — отвечала она. — Я сейчас еду в министерство за паспортом. У меня есть там протекция, и мне не откажут ни в рекомендательном письме, ни в помощи. Я еду сегодня ночью с почтовым поездом в Кале.
— Вы едете? — вскричала я. — Вы полагаете, что я отпущу вас одну? Оформите паспорт и мне, когда будете оформлять свой. В семь часов вечера я буду у вас.
Она пыталась отговорить меня, указывая на опасности этого путешествия. При первых словах я остановила ее.
— Неужели вы не знаете, как я упряма, матушка? Вас могут задержать в министерстве, вы не должны терять здесь драгоценного времени.
Она уступила с несвойственной ей нежностью.
— Узнает ли когда-нибудь мой бедный Юстас, какая у него жена, — воскликнула она, поцеловав меня и пошла к своему экипажу.
Мои воспоминания об этом путешествии очень смутны и неопределенны.
Когда я стараюсь восстановить их, то воспоминания о более позднем времени и более интересных событиях, случившихся по возвращении моем в Англию, отодвигают на задний план приключения в Испании, которые кажутся давно прошедшими. Я смутно припоминаю разные задержки и тревоги, подвергшие испытанию наше терпение и мужество. Помню, что благодаря нашим рекомендательным письмам мы обрели друзей в лице секретаря посольства и посланника, которые покровительствовали и помогали нам в критические минуты, что наши кучера отличались грязным платьем и чистым бельем, изысканно вежливым обращением с женщинами и варварской жестокостью с лошадьми. Наконец, и самое важное, я ясно вижу плохую комнату в грязной деревенской гостинице, в которой мы нашли нашего Юстаса в бессознательном состоянии, между жизнью и смертью.
Не было ничего романтического или интересного в событии, подвергшем жизнь моего мужа опасности.
Он слишком близко подошел к месту битвы, желая спасти бедного раненого юношу, смертельно раненного, как оказалось после. Ружейная пуля попала в Юстаса, и товарищи по лазарету отнесли его в лагерь, рискуя собственной жизнью. Он был общий любимец; терпеливый, добрый, храбрый, ему нужно было только больше опытности, чтобы быть самым достойным членом человеколюбивого братства, в которое он поступил.
Передавая мне все эти подробности, хирург прибавил несколько слов предостережения.
Лихорадка, обыкновенное следствие раны, сопровождалась бредом. Голова моего мужа, насколько можно было понять из его бессвязных слов, была занята мыслью о жене. Доктор, заметивший это во время своего пребывания у постели больного, считал, что если Юстас, придя в себя, вдруг увидит и узнает меня, то это может иметь гибельные последствия. Пока он находился в бессознательном состоянии, я могла ухаживать за ним, но с того дня, как он будет вне опасности — но наступит ли этот счастливый день! — я должна буду уступить свое место у постели кому-либо другому и не показываться ему до разрешения доктора.
Мы со свекровью поочередно дежурили, проводя около него все дни и ночи.
В часы бреда, который периодически возвращался, имя мое было постоянно у него на устах. Неотвязной идеей была страшная мысль, которую я тщетно старалась отвергнуть в наше последнее свидание, что после произнесенного над ним приговора его жена не будет уверена в его невиновности. Все дикие картины, носившиеся в его воображении, происходили от этой упорной мысли. Он воображал, что живет со мною при тех ужасных условиях, через которые он прошел, и я постоянно напоминаю ему трагическое испытание, выпавшее на его долю. Он представлял все это в двух лицах. Он подает, например, мне чашку чая и говорит за меня: «Мы вчера поссорились, Юстас, нет ли тут яда?» Потом целует меня в знак примирения, а я, смеясь, говорю ему: «Теперь утро, мой милый, а к девяти часам вечера я умру, не правда ли?» Я лежу в постели, а он дает мне лекарство. Я подозрительно смотрю на него и говорю: «Ты любишь другую женщину. Нет ли в этом лекарстве чего-либо неизвестного доктору?» Так страшная драма беспрерывно разыгрывалась у него в голове. Сотни и сотни раз повторял он одно и то же, и все в тех же словах. Иногда мысли его обращались к моему намерению доказать его невиновность. Иногда он осмеивал это намерение, иногда оплакивал его. Иногда употреблял разные хитрости, чтобы поставить преграды на моем пути. Он сурово относился ко мне, он заботливо упрашивал воображаемых людей, помогавших ему, чтобы они не колебались оскорбить или огорчить меня. «Не обращайте внимания на то, рассердите вы ее или заставите плакать. Это все для ее же блага, для того, чтобы спасти безумную от опасностей, о которых она и не помышляет. Вы не жалейте ее, когда она будет говорить, что делает все это ради меня. Посмотрите! Она сама идет на то, чтобы ее оскорбляли, обманывали. Остановите ее, остановите!» Несмотря на то что все это говорилось в забытьи, часы, проводимые мною у его постели, были для меня часами скорби и муки, причиной которых он был совершенно невольно.
Проходили недели, а он все был между жизнью и смертью.
Я не вела в то время никаких записей и не помню хорошенько, какого именно числа произошла в нем перемена; помню только одно, что в прекрасное зимнее утро мы освободились от тягостной неизвестности. Доктор был у постели, когда больной пришел в себя. В ту минуту, когда Юстас раскрыл глаза, доктор сделал мне знак молчать и удалиться. Свекровь моя и я тотчас же поняли, что это значит. От полноты души возблагодарили мы Господа за возвращение нам одной — мужа, другой — сына.
В тот же вечер, оставшись одни, мы заговорили о будущем в первый раз по отъезде нашем из Англии.
— Доктор сказал мне, — сообщила мистрис Маколан, — что Юстас еще слишком слаб и в продолжении нескольких дней не в состоянии будет вынести никакого волнения. У нас еще достаточно времени, чтобы обдумать, сказать ему или нет, что он обязан своей жизнью настолько же вашим попечениям, насколько и моим. Неужели у вас хватит духу оставить его теперь, когда Божие милосердие возвратило его нам с вами?
— Если б я спросила только свое сердце, — ответила я, — то никогда не оставила бы его.
Мистрис Маколан взглянула на меня с удивлением.
— А кого же хотите вы слушать? — спросила она.
— Если мы оба будем живы, — ответила я, — то мне следует позаботиться о его будущем счастье, а также и о своем. Я многое могу вынести, матушка, но не в состоянии буду вынести, если он снова покинет меня.
— Вы несправедливы к нему, Валерия, я абсолютно уверена в том, что он не в состоянии будет снова покинуть вас!
— Дорогая мистрис Маколан, разве вы забыли, что он говорил обо мне, когда мы с вами сидели у его кровати?
— Но он говорил в бреду. Разве можно воспринимать всерьез слова, вырывавшиеся из его уст в бреду?
— Трудно противостоять матери, отстаивающей своего сына, — сказала я. — Дорогой и лучший друг мой, я не возлагаю на Юстаса ответственности за его слова, но смотрю на них как на предостережение. Дикие речи, вырывавшиеся у него в бреду, были лишь повторением того, что он говорил мне, полный здоровья и сил. Чего ради я буду надеяться, что он изменит свои мысли в отношении меня? Ни разлука, ни страдания не изменили его. В горячечном бреду, как и в полном разуме, он сомневается во мне. Я вижу только одно средство возвратить его доверие к себе — это уничтожить повод его разлуки со мной. Нет никакой надежды убедить его, что я верю в его невиновность, надо показать ему, что и не нужно никакой веры, доказать ему, что он невиновен во взводимом на него преступлении.