Прощай! | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Достаньте из моего правого кармана несколько кусочков сахара и поманите ее, она подойдет к вам; я охотно откажусь для вас от удовольствия кормить ее лакомствами. Она ужасно любит сахар, и с его помощью вы ее приучите подходить к вам, узнавать вас.

— Когда она была женщиной, она совсем не любила сластей, — с грустью заметил Филипп.

Держа между большим и указательным пальцем кусочек сахара, полковник повертел его перед Стефани, и она, испустив свой пронзительный возглас, устремилась к нему. Но снова остановилась под действием инстинктивного страха, который он внушал ей. Она то поглядывала на сахар, то отворачивала голову, как несчастный пес, которому хозяин не позволяет притронуться к еде, пока не будет названа одна из последних, произнесенных с нарочитой медлительностью, букв алфавита. В конце концов страсть к лакомству пересилила страх, Стефани бросилась к Филиппу, боязливо протянув свою прекрасную загорелую руку, чтобы схватить добычу, коснулась пальцев своего возлюбленного, вырвала сахар и скрылась среди деревьев. Эта ужасная сцена окончательно сразила полковника, он разрыдался и убежал в гостиную.

— Неужели в любви меньше сил, чем в дружбе? — сказал ему г-н Фанжа. — Я не теряю надежды, барон. Моя бедная племянница была раньше в гораздо более плачевном состоянии, чем теперь.

— Не может быть! — воскликнул Филипп.

— Она ходила нагой, — отвечал врач.

Полковник побледнел и с ужасом отшатнулся; его бледность показалась врачу подозрительной; он подошел к Филиппу, чтобы пощупать пульс, и, обнаружив у него жестокую лихорадку, заставил его лечь в постель и дал ему небольшую дозу опиума, чтобы вызвать благодетельный сон.

Прошло около недели; за это время барон де Сюси нередко переживал приступы смертельного отчаяния; вскоре у него не стало больше слез. Душа его была потрясена; не имея сил привыкнуть к зрелищу безумия графини, он примирился, так сказать, с этим ужасным положением вещей и обрел кое-какое утешение в своем горе. Самоотверженность его не знала границ. Он нашел в себе мужество приручить Стефани при помощи лакомств; он с такой обдуманной заботливостью давал ей эти сласти, так хорошо умел закрепить те скромные победы, которые достигал над инстинктом своей возлюбленной — последним проблеском разума, — что ему удалось сделать ее более ручной, чем прежде. Каждое утро полковник спускался в парк, и если он, несмотря на долгие поиски, не находил графини ни на дереве, на ветвях которого она могла покачиваться, ни в каком-либо уголке, куда она могла забиться, чтобы поиграть с птицей, ни на какой-нибудь крыше, он принимался насвистывать популярную когда-то арию «Как в Сирию собрался» — с ней было связано воспоминание об одном из эпизодов их любви. И Стефани тотчас же прибегала с легкостью молодой серны. Она так привыкла к полковнику, что больше не боялась его; вскоре она уже усаживалась к нему на колени и обнимала его своей тонкой беспокойной рукой. В этой столь милой сердцу любовников позе полковник давал лакомке-графине немного сластей. Съевши их, Стефани обыскивала нередко карманы своего возлюбленного механически-проворными, точно у обезьяны, движениями. Убедившись в том, что ничего больше нет, она поглядывала на Филиппа ясным взором, в котором не было ни благодарности, ни мысли; затем она принималась с ним играть, пыталась стащить с него сапог, чтобы рассмотреть его ногу, рвала его перчатки, надевала шляпу; зато позволяла ему погладить свои волосы, обнять ее и равнодушно принимала его горячие поцелуи; она молча глядела на него, когда он плакал. Она хорошо различала «Как в Сирию собрался», но заставить ее произнести ее собственное имя — Стефани — ему не удавалось. В этих бесплодных попытках Филиппа поддерживала никогда не оставлявшая его надежда.

Если ясным осенним утром он заставал графиню спокойно сидящей на скамье под пожелтевшим тополем, несчастный любовник ложился у ее ног и глядел ей в глаза, надеясь обнаружить в ее взоре хоть малейший признак рассудка. Иногда он обманывал себя, и ему казалось, что ее неподвижный, остановившийся взгляд оживает, смягчается, становится вновь выразительным. Он вскрикивал: «Стефани! Стефани! Ты слышишь, видишь меня?» Но для нее это было просто звуком, таким же, как шум ветра в деревьях, как мычание коровы, на спину которой она взбиралась; и полковник в отчаянии, вечно обновляющемся отчаянии, ломал себе руки. Время шло, и все эти тщетные попытки лишь увеличивали его страдания. Однажды ясным вечером в тишине и спокойствии этого затерянного среди полей уголка г-н Фанжа издали увидел, как барон заряжает пистолет. Старый врач понял, что Филипп утратил всякую надежду; он почувствовал, как вся его кровь прилила к сердцу, и если справился с охватившей его дурнотой, то потому лишь, что предпочитал видеть свою племянницу хоть и безумной, но живой, а не мертвой. Он бросился к Филиппу.

— Что вы делаете? — спросил он.

— Тот для меня, — отвечал полковник, указывая ему на лежащий на скамье заряженный пистолет, — а вот этот для нее, — добавил он, продолжая забивать пыж в оружие, которое держал в руках.

Лежа на земле, графиня играла пулями.

— Разве вы не знаете, — холодным тоном сказал врач, стараясь скрыть свой ужас, — что сегодня ночью во сне она позвала «Филипп»?

— Она позвала меня! — воскликнул барон, выронив пистолет; Стефани подняла оружие, но он вырвал его у нее из рук, схватил другой пистолет, который лежал на скамье, и убежал.

— Бедная крошка! — сказал врач, радуясь тому, что хитрость его удалась. Он прижал безумную к своей груди и прибавил: — Этот эгоист убил бы тебя! Он хочет умертвить тебя, потому что страдает. Он не умеет любить тебя ради тебя, дитя мое! Но мы простим ему, не правда ли? Он безумец, тогда как ты только помешанная. Один лишь господь властен призвать тебя к себе. Мы, глупцы, считаем тебя несчастной, потому что ты не разделяешь с нами наших горестей. Но ты счастлива: ничто не заботит тебя, ты живешь, как птичка, как лань, — сказал он, посадив ее к себе на колени.

Она бросилась к прыгавшему неподалеку молодому дрозду, с торжествующим криком схватила его, задушила, поглядела на его тельце и, бросив к подножию дерева, сейчас же о нем позабыла.

Назавтра, едва рассвело, полковник спустился в сад, разыскивая Стефани: он поверил в возможность счастья. Не находя ее, он засвистал. Когда его возлюбленная явилась, он взял ее под руку. В первый раз они шли вдвоем по аллее под сводами осенних ветвей, с которых при дуновении утреннего ветра облетала листва. Полковник сел, Стефани сама взобралась к нему на колени. Филипп затрепетал от радости.

— Любовь моя, — сказал он, с жаром целуя ей руки, — ведь это я, Филипп!

Она взглянула на него с любопытством.

— Приди ко мне! — продолжал он, сжимая ее в своих объятиях. — Чувствуешь ли ты, как бьется мое сердце? Оно билось всегда для тебя лишь одной. Я все так же люблю тебя. Филипп не умер, он здесь, и ты сидишь у него на коленях. Ты — моя Стефани, а я — твой Филипп!

— Прощай! — сказала она. — Прощай!

Полковник затрепетал; ему показалось, что его восторженность передалась его возлюбленной. Исторгнутый надеждой вопль его души — последний порыв неумирающей любви, безумной страсти — вернул рассудок его возлюбленной!