— Итак, потомкам Людовика Заморского, наследникам Карла Лотарингского не хватило смелости, — сказал кардинал герцогу.
— Их все равно отправили бы в Лотарингию, — ответил тот. — Говорю тебе, Шарль, если бы мне надо было протянуть руку, чтобы взять корону, я бы этого не сделал. Пусть этим займется мой сын.
— А будет ли когда-нибудь у него в руках, как у тебя, и армия и церковь?
— У него будет больше, чем это.
— Что же?
— С ним будет народ!
— Я одна только плачу о нем. Мой бедный мальчик! Он так меня любил! — повторяла Мария Стюарт, не выпуская похолодевшей руки своего супруга.
— Кто поможет мне договориться с королевой? — спросил кардинал.
— Подождите, пока она поссорится с гугенотами, — ответила герцогиня.
Столкнувшиеся интересы дома Бурбонов, Екатерины, Гизов, реформатов — все это привело Орлеан в такое смятение, что, когда спустя три дня гроб с телом короля, о котором все позабыли, увезли на открытом катафалке в Сен-Дени [119] , его сопровождали только епископ санлисский и двое дворян. Когда это печальное шествие прибыло в городок Этамп, один из служителей канцлера Лопиталя привязал к катафалку страшную надпись, которую история запомнила: «Танги-дю-Шатель, где ты? Вот ты был настоящим французом!» Этот жестокий упрек падал на голову Екатерины, Марии Стюарт и Лотарингцев. Какой француз не знал, что Танги-дю-Шатель истратил тридцать тысяч экю (на наши деньги миллион) на похороны Карла VII, благодетеля своего дома!
Едва только звон колоколов возвестил орлеанцам о кончине Франциска II и едва только коннетабль Монморанси заставил открыть ворота города, Турильон поднялся к себе на чердак и направился к потайному убежищу.
— Так он действительно умер? — воскликнул перчаточник.
При этих словах человек, находившийся там, встал с пола и ответил: «Готов служить!» Это был девиз реформатов, сторонников Кальвина.
Человек этот был Шодье. Турильон рассказал ему о событиях последней недели: все это время проповедник сидел в одиночестве, не выходя из своего тайника, где единственной его пищей были оставленные ему двенадцать фунтов хлеба.
— Беги, брат мой, к принцу Конде, попроси его дать мне охранную грамоту и найди лошадь! — воскликнул проповедник. — Мне надо сейчас же ехать.
— Напишите записку к нему, чтобы он меня принял.
— Вот она, — сказал Шодье и передал ему клочок бумаги, на котором было написано несколько строк. — Возьми пропуск у короля Наваррского. Положение сейчас таково, что я должен спешить в Женеву.
Спустя два часа все было готово, и наш неистовый проповедник скакал уже в Швейцарию в сопровождении одного дворянина из свиты короля Наваррского; тот вез предписания реформатам Дофине; Шодье выдавал себя за его секретаря. Екатерина сумела использовать этот стремительный отъезд Шодье в своих интересах. Чтобы выиграть время, она предложила очень смелый план, который хранился в глубокой тайне. Этот удивительный план позволяет понять, почему ей сразу же удалось сговориться с главарями реформатов. Эта хитрая женщина, для того чтобы искренность ее не возбуждала сомнений, предложила согласовать все спорные вопросы, существовавшие между католиками и реформатами, путем созыва некоей конференции, которая, однако, не могла называться ни синодом, ни советом, ни собором, — необходимо было придумать для нее какое-то совершенно новое название и, что важнее всего, получить согласие Кальвина. Между прочим, как только ее тайный замысел стал известен, Гизы, как бы в противовес ему, объединились с коннетаблем Монморанси против Екатерины и короля Наваррского. Это был очень странный союз; в истории он известен под именем триумвирата, ибо маршал Сент-Андре стал в нем третьим лицом. Союз состоял из одних католиков и явился как бы ответом на необычайный замысел королевы-матери. Гизы сумели тогда оценить по достоинству хитрую политику Екатерины: они поняли, что королеве конференция эта была нужна только для того, чтобы выиграть у своих союзников время, пока Карл IX не достигнет совершеннолетия. Этим они обманули коннетабля, убедив его, что у Екатерины есть тайное соглашение с Бурбонами, в то время как в действительности Екатерина обманывала их всех. Как это явствует из всего сказанного, власть королевы за короткое время значительно выросла. Распространенное тогда пристрастие ко всяческим дискуссиям и спорам оказалось исключительно благоприятной почвой для предложения Екатерины. Католикам и реформатам предстояло блеснуть друг перед другом в этом словесном турнире. Именно так и случилось. Разве не примечательно, что историки приняли самые тонкие маневры королевы за ее нерешительность! А на самом деле никогда еще Екатерина не шла таким прямым путем к своей цели, как именно тогда, когда все считали, что она от нее удаляется. Поэтому-то король Наваррский, не будучи в состоянии разгадать замыслы Екатерины, и направил с такой поспешностью к Кальвину проповедника Шодье, который все это время втайне следил за событиями в Орлеане, где в любую минуту его могли обнаружить и повесить без суда, как всякого человека, приговоренного к изгнанию. Средства передвижения были в то время таковы, что Шодье мог попасть в Женеву не ранее февраля, переговоры можно было завершить только в марте, а созыв конференции оказывалось возможным осуществить только в начале мая 1561 года. Екатерина решила тем временем занять внимание придворных и партий коронованием юного короля и его первым появлением в парламенте. Лопиталь и де Ту предъявили парламенту послание, в котором Карл IX поручал управление государством своей матери вместе с верховным главнокомандующим Антуаном Наваррским, самым безвольным принцем того времени!
Разве не странно видеть, как целое государство зависело от «да» или «нет» какого-то французского горожанина, долгие годы вообще никому не известного, а потом обосновавшегося в Женеве? Не странно ли, что Трансальпийский папа оказался в зависимости от папы Женевского [120] ? И что Лотарингцы, недавно еще столь могущественные, были совершенно парализованы в своих действиях этим мгновенно возникшим союзом первого принца крови с королевой-матерью и с Кальвином? Какой это полезный пример для всех королей! История учит их на этом примере распознавать людей, сразу же воздавать должное гению и искать его, как это сделал Людовик XIV, всюду, куда только господь направит его шаги.
Кальвин, настоящее имя которого было Ковен, был сыном бочара из Нуайона, в Пикардии. Сама страна, где вырос Кальвин, в какой-то мере объясняет то упорство и ту странную жизнеспособность, которая отличала этого вершителя судеб Франции XVI века. Как мало у нас знают об этом человеке, определившем собою и жизнь Женевы и весь дух ее народа! Жан-Жак Руссо, который был не очень сведущ в истории, ровно ничего не знал о влиянии этого человека на его родину. Дело в том, что влияние Кальвина, жившего в одном из самых захудалых домов верхнего города, возле храма святого Петра, в последнем этаже дома плотника (вот первая черта, общая у него с Робеспьером), не пользовался в Женеве никаким особенным авторитетом. В течение долгого времени ненавидевшие его жители Женевы старались всячески ограничить его влияние. Одним из тех знаменитых граждан Женевы, которых никто на свете не знает, а нередко не знают и сами женевцы, в XVI веке был некий Фарель. Фарель призвал около 1537 года Кальвина в Женеву, указав ему на этот город как на самый надежный оплот для Реформации, призывающей к действию более решительно, чем учение Лютера. Фарель и Ковен считали лютеранство учением несовершенным, недостаточным и не имеющим для себя подходящей почвы во Франции. Женева, расположенная между Францией и Италией и говорящая на французском языке, была исключительно удобна для установления связей с Германией, Италией и Францией. Кальвин избрал Женеву своей резиденцией и начал в ней свою духовную деятельность. Он сделал этот город цитаделью своего учения. Совет Женевы, по настоянию Фареля, в сентябре 1538 года разрешил Кальвину читать лекции по богословию. Кальвин поручил произносить проповеди Фарелю, своему ближайшему ученику, а сам стал терпеливо излагать основы своей доктрины. Влияние Кальвина, ставшее огромным в последние годы его жизни, утверждалось, по-видимому, с большим трудом. Трудности, которые пришлось преодолевать этому великому проповеднику, были настолько велики, что его даже на какое-то время изгнали из Женевы, и причиною изгнания была суровость его реформы. И среди людей честных там были такие, которые тяготели к прежним нравам и прежней роскоши. Но, как всегда бывает, эти порядочные люди боялись показаться смешными и не хотели, чтобы другие знали, чего они добиваются. Поэтому споры обычно уходили в сторону от основного предмета. Кальвин хотел, чтобы для причастия пользовались дрожжевым хлебом и чтобы, кроме воскресенья, других праздников не было. В Берне и в Лозанне эти новшества были встречены неодобрительно. Женевцам дали понять, что они обязаны соблюдать швейцарские обряды. Кальвин и Фарель упорствовали. Их политические враги воспользовались этими разногласиями, чтобы удалить их из Женевы, откуда они действительно были изгнаны на несколько лет. Позднее уже Кальвин торжественно вернулся, призванный туда своей паствой. Такие преследования неизменно становятся своего рода освящением духовной мощи писателя, если только он достаточно терпелив, чтобы ждать. Тот день, когда Кальвин вернулся в Женеву, знаменует собою как бы начало новой эры в жизни этого пророка. Начались преследования врагов, и Кальвин сам перешел к религиозному террору. На этот раз, как только новый властитель умов появился, женевские горожане его признали. Но даже по прошествии этих четырнадцати лет он все еще не был членом совета. В те дни, когда Екатерина послала к нему проповедника, этот король мысли именовался всего-навсего пастором Женевской церкви. Кальвин никогда не получал в год за все свои труды больше пятнадцати центнеров ржи, двух бочек вина и полутораста франков деньгами. У брата его, простого портного, была мастерская в нескольких шагах от площади св. Петра, там, где сейчас находится одна из женевских типографий. Этого бескорыстия не хватает Вольтеру, Ньютону, Бэкону, но оно озаряет жизнь Рабле, Кампанеллы, Лютера, Вико, Декарта, Мальбранша, Спинозы, Лойолы, Канта, Жан-Жака Руссо. И не оно ли служит восхитительной оправой всем этим простым и гениальным натурам?