Со своей стороны, и г-жа Бридо, из материнской любви, не позволяла своим расходам подниматься до более значительной цифры. Чтобы наказать себя за доверчивость, она героически сократила свои небольшие потребности. Как у многих людей робкого ума и ограниченных взглядов, раз задетое чувство и проснувшаяся недоверчивость привели к настолько широкому развитию в ней одного недостатка, что он получил силу добродетели. Император может о них забыть, говорила она себе, может погибнуть в сражении, а ее пенсия окончится вместе с ее жизнью. Она содрогалась, предвидя для своих детей опасность остаться без всяких средств. Роген пытался ей доказать, что, удерживая в течение семи лет из доходов г-жи Декуэн по три тысячи франков, можно будет возместить проданную ренту, но она не способна была понять вычисления нотариуса, не верила ни ему, ни своей тетке, ни государству, — она рассчитывала только на себя и на свои лишения: откладывая каждый год три тысячи франков из своей пенсии, она будет располагать через десять лет тридцатью тысячами франков и, значит, полутора тысячами франков дохода для одного из своих детей. В тридцать шесть лет она могла надеяться прожить еще лет двадцать и, следуя своей системе, обеспечить обоим детям сносное существование.
Таким образом, обе вдовы перешли от мнимого изобилия к добровольной бедности, — одна под влиянием порока, другая под знаменем самой чистой добродетели. Ничто из таких мелочных обстоятельств не бесполезно для глубокого поучения, которое воспоследует из этой истории, хотя и взятой из самой обыденной жизни, однако именно потому и особенно значительной. Беготня «мазилок» по улице, самый вид их квартир, необходимость взирать на небо, чтобы глаз отдохнул от ужасного зрелища, открывающегося из этого вечно сырого закоулка, портрет, исполненный души и величия, несмотря на неопытность художника-любителя, выцветшие, хотя богатые и гармоничные краски тихого и спокойного обиталища, растения висячего садика, бедность домашнего обихода, особое пристрастие матери к старшему сыну, ее сопротивление склонностям младшего, — одним словом, совокупность фактов и всей обстановки, являющихся введением в эту историю, заключает в себе, быть может, истоки творчества Жозефа Бридо, одного из великих художников современной французской школы.
Филипп, старший из двух сыновей Бридо, был поразительно похож на мать. Блондин с голубыми глазами, он тем не менее смотрел буяном, что сходило за признак живости и храбрости. Старик Клапарон, поступивший в министерство одновременно с Бридо, один из верных друзей, приходивших по вечерам играть в карты с обеими вдовами два-три раза в месяц, говаривал, потрепав Филиппа по щеке:
— Вот молодчина, его не запугаешь!
Под влиянием таких поощрений мальчик из бахвальства решил вести себя соответствующим образом. Благодаря пробужденной в нем склонности характера, он стал отличаться во всех телесных упражнениях. Участвуя в школьных драках, он выработал в себе ту отвагу и презрение к боли, которые создают воинскую доблесть; но, естественно, приобрел и величайшее отвращение к наукам, так как общественное воспитание никогда не разрешит трудного вопроса об одновременном умственном и физическом развитии. Агата на основании своего чисто физического сходства с Филиппом решила, что и душевно они походят друг на друга, и крепко надеялась со временем обнаружить у него свойственные ей тонкие чувства, только еще более сильные при сочетании с мужским характером. Филиппу было пятнадцать лет, когда его мать поселилась в мрачной квартире на улице Мазарини, и отроческая привлекательность сына укрепляла в то время упования матери. Жозеф, который был на три года моложе брата, походил на своего отца, но наружностью был хуже его. Прежде всего его черные густые волосы, стоявшие копной, никак не поддавались гребню, вопреки всем стараниям, а его брат, несмотря на свою живость, всегда оставался красавчиком. Затем, по какому-то предопределению, — а слишком неуклонное предопределение становится привычным, — Жозеф не умел бережно носить свое платье, и стоило ему надеть новое, как он сейчас же превращал его в старое. Старший из самолюбия заботился о своей внешности. Мать незаметно привыкла бранить Жозефа и ставить ему в пример старшего брата. Таким образом, Агата не одинаково относилась к своим детям и, отправляясь их навещать, говорила о Жозефе:
— Воображаю, в каком состоянии все его вещи!
Такие мелочи толкали ее сердце в пропасть материнской несправедливости.
Среди людей совершенно заурядных, составлявших общество обеих вдов, ни папаша дю Брюэль, ни старый Клапарон, ни Дерош, ни даже аббат Лоро, духовник Агаты, — решительно никто не замечал склонности Жозефа к наблюдению. Поглощенный им, будущий живописец не обращал внимания на то, что касалось непосредственно его самого, а в детстве такая особенность столь походила на тупость, что внушала беспокойство его отцу. Необыкновенный объем черепа, огромный лоб — все заставляло опасаться, как бы у ребенка не оказалась водянка головы. Его напряженное лицо, своеобразие которого могло показаться уродством людям, не понимавшим духовной красоты и ее отражения на внешнем виде, в период отрочества было довольно угрюмо. Черты этого лица, впоследствии разгладившиеся, казались сведенными судорогой, а глубокое внимание, которое ребенок уделял окружающему его миру, еще больше напрягало их. В то время как Филипп столь многими своими качествами льстил тщеславию матери, Жозеф не заслужил от нее ни одного одобрительного замечания. У Филиппа вырывались то крылатые словечки, то удачные ответы, которые внушают родителям убеждение, что их дети будут людьми выдающимися, меж тем как Жозеф оставался задумчивым и молчаливым. Мать ждала чудес от Филиппа и совсем не рассчитывала на Жозефа.
Тяготение Жозефа к искусству развилось благодаря самому обыкновенному случаю: в 1812 году, во время пасхальных каникул, возвращаясь вместе с братом и г-жой Декуэн из Тюильри с прогулки, он заметил ученика художественного училища, рисовавшего мелом на стене карикатуру на какого-то преподавателя, и восхищение пригвоздило Жозефа к мостовой перед этим наброском, в котором так и сверкала злая насмешка. На следующий день мальчик подошел к окну, поглядел на учеников, входивших через ворота с улицы Мазарини, украдкою сбежал вниз, проник в обширный двор Института, где увидел статуи, бюсты, начатые мраморные изваяния, терракоту, гипсы, — и все это стал лихорадочно рассматривать: в нем вдруг заговорил инстинкт, затрепетало призвание. Он вошел в какую-то приоткрытую дверь и в зале с низким потолком увидел с десяток молодых людей, рисовавших статую; для них он тотчас стал предметом всевозможных шуток.
— Детка! Детка! — сказал первый заметивший его художник и, отщипнув кусочек хлеба, швырнул катышком в Жозефа.
— Чей младенец?
— Господи, какой уродец!
Словом, Жозеф добрых четверть часа был потехой для всей мастерской великого ваятеля Шодэ. Но, насмеявшись досыта над ним, ученики были поражены его настойчивостью, его лицом и спросили, чего он хочет. Жозеф ответил, что он очень хочет научиться рисовать, и в ответ на это каждый стал его обнадеживать. Ребенок, подкупленный дружеским тоном своих собеседников, сообщил, что он — сын г-жи Бридо.
— О, если ты сын госпожи Бридо, — закричали из всех углов мастерской, — стало быть, ты можешь стать великим человеком. Да здравствует сын госпожи Бридо! Твоя мамаша красива? Если судить по такому образцу, как твоя башка, она должна смахивать на клеща!