Я унесся слишком далеко от скромных моих желаний! Вы не будете больше верить покорности, терпению, безмолвному поклонению, которое вот этими самыми строками я молил не оскорблять без нужды. Я знаю, Беатриса, что Вы не можете меня любить, не уронив себя в своем собственном мнении. Поэтому я не прошу у Вас взаимности. Как-то Фелисите говорила по поводу своего имени, что имена имеют свою судьбу. И я почувствовал это, я понял, что Ваше имя станет моей судьбой, когда я услышал его на герандской дамбе, у берега океана... Вы пройдете через мою жизнь, как Беатриче прошла через жизнь Данте. Я готов положить свое сердце к подножью белоснежной, мстительной, ревнивой и безжалостной статуи. Вам заказано любить меня; Вы перемучаетесь всеми муками, Вы будете обмануты, унижены, несчастны; в Вас живет демон гордыни, это он приковал Вас к колонне храма; посмей Вы сотрясти его стены, Вы, подобно Самсону, погибнете под развалинами. Всего этого я не видел, моя любовь слепа, совсем слепа; но мне сказала об этом Фелисите. Это догадка ее ума, а не моего: мой ум молчит, когда дело касается Вас. Кровь бьет из глубин моего сердца, подымается, затемняя мой разум, лишая меня силы, сковывая мой язык, сгибая перед Вами мои ослабевшие колени. Я могу только одно — обожать Вас, что бы Вы ни делали. Камилл называет Ваше решение упрямством, а я, я встал на Вашу защиту, и я считаю, что оно продиктовано добродетелью. От этого Вы становитесь еще прекраснее в моих глазах. Я знаю свою участь: велика бретонская гордыня, но ведь и для Вас гордость — высшая женская добродетель. Итак, дорогая Беатриса, будьте добры ко мне, утешьте меня. Когда жертву вели на заклание, ее украшали цветами; я заслужил цветы милосердия, жертвенные песни. Разве я — не лучшее доказательство Вашего величия, и разве не вознесли Вас еще выше крылья моей любви, которая отвергнута вопреки ее искренности, вопреки ее неугасимому огню? Спросите у Фелисите, как я вел себя, когда она объявила мне, что любит Клода Виньона. Уста мои сомкнулись, я страдал молча. И, уж конечно, ради Вас я обрету еще больше сил, если только Вы не повергнете меня в отчаяние, если оцените мой героизм. Одно-единственное слово хвалы или одобрения, и я перенесу самые тяжкие муки. А если Вы замкнетесь в ледяное молчание, если будете по-прежнему дарить меня смертоносным презрением, я решу, что, чего доброго, Вы боитесь меня. Ах, будьте же со мной такой, какая Вы на самом деле, — очаровательной, веселой, остроумной, любящей. Говорите мне о Дженаро, как Фелисите говорила со мной о Клоде. Мною движет только любовь, ничто во мне не может стать опасным для Вас, я буду вести себя с Вами так, как будто вовсе и не люблю Вас. Неужели же Вы отвергнете мольбу столь робкого чувства, неужели оттолкнете бедного юношу, который просит как единственной милости, чтобы его озарил Ваш свет, согрели лучи Вашего солнца. Того, кого Вы любите, Вы можете видеть всегда, а в распоряжении бедного Каллиста всего несколько дней: ведь скоро Вы покинете наши края. Итак, завтра я снова явлюсь в Туш. Неужели Вы откажетесь принять мою руку и отправиться со мной к берегам Круазика и в местечко Батц? Если Вы не пойдете, это будет достаточно ясным ответом, и Каллист поймет его».
Зловещий смысл последних строчек Каллист объяснил еще на четырех страницах, исписанных мелким, убористым почерком, а также рассказывал историю своей короткой жизни. Он пустил в ход весь арсенал восклицаний; а сколько там было многоточий, на которые так щедра современная литература! — при передаче скользких мест они играют роль дощечки, которая переносит воображение читателя через опасные бездны. В пересказе это наивное живописание было бы слишком скучно, — оно не тронуло г-жу де Рошфид и вряд ли пришлось бы по вкусу любителям сильных ощущений, но мать Каллиста, прочитав эти строки, зарыдала и спросила сына:
— Значит, ты не был счастлив?
Эта страшная поэма чувств, спаливших как молнией сердце ее Каллиста и теперь грозящих ворваться словно вихрь в другую душу, испугала баронессу: Фанни впервые в жизни читала любовное письмо. Каллист стоял в ужасном смятении, он не знал, каким образом переправить по адресу свое послание. Кавалер дю Альга еще сидел в зале, где разыгрывался последний круг веселой мушки. Шарлотта де Кергаруэт, в отчаянии от равнодушия Каллиста, прилагала все силы, чтобы понравиться его родственникам и тем самым закрепить свои позиции в намечаемом браке. Каллист спустился в залу вслед за матерью, письмо, лежащее в кармане куртки, жгло его как огнем; он не находил себе места, он бился, как бабочка, нечаянно влетевшая в комнату. Наконец ему и Фанни удалось заманить кавалера дю Альга в соседнюю залу, откуда они предварительно выслали маленького слугу мадемуазель де Пеноэль.
— Для чего это им понадобился кавалер? — спросила старуха Зефирина у мадемуазель де Пеноэль.
— Каллист нынче совсем с ума сошел, — отрезала Жаклина. — Он не обращает на Шарлотту никакого внимания, словно она дочь болотаря какого-нибудь.
Баронесса совершенно правильно рассудила, что в 1780 году кавалер дю Альга смело бороздил океан галантности, и посоветовала сыну обратиться к нему за советом.
— Как лучше всего незаметно для других передать в собственные руки возлюбленной письмо? — спросил шепотом Каллист кавалера.
— Можно передать письмо горничной, присовокупив к нему парочку золотых, ибо рано или поздно горничная все равно будет посвящена в тайну хозяйки, и гораздо удобнее поставить ее в известность сразу, — ответил кавалер, и бесстрастное лицо его озарилось улыбкой. — А еще лучше передать письмо самому предмету ваших воздыханий.
— Парочку золотых! — воскликнула баронесса.
Каллист вышел из комнаты, надел шляпу, помчался в Туш и, как привидение, возник на пороге маленькой гостиной, откуда доносились голоса Беатрисы и Камилла. Подруги сидели на диване и беседовали самым дружеским образом. Каллист во внезапном прозрении чувств, дающемся только любовью, с беспечным видом бросился на диван рядом с маркизой, взял ее руку и сунул ей письмо с такой быстротой, что даже Фелисите, при всей своей наблюдательности, ничего не успела заметить. Сердце Каллиста волновали одновременно мучительные и нежные ощущения, — ведь он касался руки Беатрисы, а та, не прервав даже начатой фразы, не проявив ни малейшего смущения, спрятала письмо в разрез перчатки.
— Вы бросаетесь на женщин, как на диван, — проговорила она, смеясь.
— И, однако, он не придерживается турецких взглядов, — вмешалась Фелисите, которая даже сейчас не могла удержаться от шутки.
Каллист поднялся, взял руку Камилла и поцеловал ее; потом он подошел к роялю и пробежал пальцами по всей клавиатуре, вызвав немало шуму. Веселый вид Каллиста, его живость заинтересовали Фелисите.
— Что с вами? — шепнула она Каллисту на ухо.
— Ничего, — ответил тот.
«Между ними что-то произошло», — подумала мадемуазель де Туш.
Маркиза сидела с непроницаемым видом. Фелисите попыталась вызвать Каллиста на разговор в надежде, что он проболтается, но юноша заявил, что его матушка будет беспокоиться, и в одиннадцать часов откланялся, унеся на прощание огненный и проницательный взгляд Камилла, — впервые она услышала от Каллиста подобный ответ.