— Сегодня, детки, мы бездельничали.
Когда на этих торжественных собраниях «сестра привратница», сосредоточив игру в бостон, в вист и трик-трак в своей спальне, разрешала потанцевать, то это позволение рассматривалось как самое неожиданное счастье и радовало ничуть не меньше, чем выезд на два-три бала, куда Гильом возил дочерей на масленицу. И, наконец, раз в год почтенный суконщик устраивал пиршество, для которого ничего не жалел. Приглашенные — особы из самого богатого, избранного общества — считали своим долгом явиться, ибо даже весьма солидные по своему положению торговые дома нуждались в неограниченном кредите, капитале или богатом опыте г-на Гильома. Но дочери почтенного купца не пользовались, как можно было бы предположить, теми уроками, какие свет дает юным девицам. На этих вечерах, оставлявших, впрочем, след в приходо-расходной книге фирмы, они появлялись в таких убогих нарядах, что им приходилось краснеть. Их манера танцевать не была ничем замечательна, а под бдительным оком матери они могли поддерживать разговор со своими кавалерами только односложными «да» и «нет». Кроме того, законы старинной фирмы «Кошки, играющей в мяч» повелевали им удаляться к одиннадцати часам, когда балы и празднества только начинают оживляться. Таким образом, их развлечения, по видимости как будто отвечавшие состоянию их отца, из-за строгих семейных обычаев и правил становились совершенно бесцветными. Что же касается их повседневной жизни, то одно замечание закончит ее обрисовку: г-жа Гильом требовала от дочерей, чтобы они были одеты с раннего утра, спускались вниз в один и тот же час и выполняли свои обязанности с монастырской точностью. Но Августина, по игре случая, была наделена достаточно возвышенной душою, чтобы чувствовать пустоту такого существования. Порой она вскидывала свои голубые глаза, как бы вопрошая глубины мрачной лестницы и сырых складов. Внимая монастырскому молчанию, она, казалось, слышала издалека смутные отголоски той исполненной страстей жизни, которая ставит чувство выше всего материального. В эти минуты ее лицо окрашивалось румянцем, руки роняли белый муслин на отполированный дубовый прилавок, — и тотчас же мать окликала ее голосом, который даже в минуты ласки неизменно оставался резким:
— Августина, о чем это вы задумались, мой ангелочек?
Быть может, «Ипполит, граф Дуглас» [7] и «Граф де Комминг» [8] — два сочинения, найденные Августиной в шкафу кухарки, недавно рассчитанной г-жой Гильом, способствовали духовному развитию девушки, — в долгие ночи минувшей зимы она с жадностью прочла их тайком от матери. Отпечаток каких-то смутных желаний, нежный голос, белое, как жасмин, личико и голубые глаза Августины зажгли в душе бедного Леба любовь сильную и почтительную. По прихоти, вполне понятной, Августина не чувствовала никакой склонности к сироте; быть может, потому, что она не догадывалась о его любви к ней. Зато длинные ноги, темно-русые волосы, огромные руки и весь мужественный облик старшего приказчика стали предметом тайного обожания Виргинии, к которой, несмотря на приданое в пятьдесят тысяч экю, никто не сватался. Нет ничего естественней этих двух противоречивых страстей, родившихся в тишине полутемной лавки, подобно тому как в лесной глуши расцветают фиалки. Благодаря властной потребности развлечься среди напряженной работы и церковной тишины, безмолвное и непрерывное созерцание, соединявшее взоры молодых людей, должно было рано или поздно возбудить чувство любви. Привычка видеть какое-нибудь лицо незаметно приводит к открытию в нем особых душевных качеств, и в конце концов перестаешь замечать его недостатки.
«Если он будет продолжать в таком же духе, то наши дочери пойдут за кого угодно, лишь бы нашелся жених!» — подумал г-н Гильом, прочитав первый декрет Наполеона о досрочном призыве новобранцев.
С этого дня, с отчаянием думая об увядании старшей дочери, старый торговец вспомнил, что, когда он собирался жениться на девице Шеврель, он и его невеста были почти в таком же положении, в каком находились теперь Жозеф Леба и Виргиния. Как бы хорошо было выдать дочь замуж и уплатить священный долг, передав сироте имущество, которое он некогда получил от своего предшественника при таких же обстоятельствах. А Жозеф Леба, — ему уже исполнилось тридцать три года, — думал о том препятствии, которое создавала разница в пятнадцать лет между ним и Августиной. Кроме того, как человек проницательный, он разгадал замыслы г-на Гильома и, достаточно хорошо зная его непоколебимые правила, понимал, что младшая дочь ни в коем случае не будет выдана замуж раньше старшей. И несчастный приказчик, отличавшийся не только длинными ногами и крепкой грудью, но и благородным сердцем, молча страдал.
Таково было положение вещей в этой маленькой республике, расположенной в середине торговой улицы Сен-Дени и тем не менее напоминавшей отделение монастыря траппистов. Но для того, чтобы отдать полный отчет о внешних событиях и чувствах, необходимо отойти на несколько месяцев назад от той сцены, которой началась наша повесть. Однажды в сумерках какой-то молодой человек, проходя мимо темного магазина «Кошки, играющей в мяч», остановился на минуту при виде картины, перед которой задержались бы все художники мира. Лавка, еще не освещенная, составляла черный фон, в глубине которого виднелась столовая торговца. Висячая лампа разливала тот желтоватый свет, что придает столько прелести картинам голландской школы. Белая скатерть, серебро, хрусталь своим блеском оттеняли живой контраст света и тени.
Отец семейства и его жена, лица приказчиков и правильные черты Августины, а в двух шагах от нее неуклюжая, толстощекая девица составляли группу весьма любопытную. Эти головы были так своеобразны, так естественно вырисовывались характеры этих людей, так хорошо угадывались мир, тишина и скромная жизнь этой семьи, что для художника, привыкшего изображать правду жизни, казалось почти невозможным передать эту мимолетную сцену. Прохожий был молодой художник, семь лет тому назад получивший высшую награду по искусству живописи. Он только что возвратился из Рима. Его душа была напитана поэзией, глаза насыщены творениями Рафаэля и Микеланджело, и после долгого пребывания среде слишком нарядной природы, в стране, где искусство всюду разбросало величественные памятники, он жаждал простоты и естественности. Правильно или нет, но таково было его личное чувство. Его сердце, долго отдававшееся бурям итальянских страстей, искало одну из тех скромных, сосредоточенных в себе девушек, каких, к несчастью, он видел в Риме только на картинах. От восторга, вызванного в его взволнованной душе правдивостью зрелища, которое он созерцал, естественно было перейти к глубокому восхищению главным лицом: Августина казалась задумчивой и ничего не ела; лампа висела так, что весь свет падал на лицо девушки, грудь ее подымалась и опускалась в ярком круге огня, который резко очерчивал голову и озарял ее причудливым, почти сверхъестественным светом. Художник невольно сравнил девушку с изгнанным ангелом, вспоминающим о небе. Ощущение почти незнакомое — светлая и пылкая любовь затопила его сердце. Одно мгновение он стоял неподвижно, как бы подавленный бременем своих мыслей, а затем оторвался от своего счастья, возвратился домой, не ел, не спал. На следующий день он отправился к себе в мастерскую и не выходил из нее до тех пор, пока ему не удалось запечатлеть на полотне все очарование виденной сцены, о которой он вспоминал с каким-то неистовым восторгом. Но его счастье было неполным: он не обладал верным портретом своего кумира. Несколько раз он прошелся мимо «Дома кошки, играющей в мяч», даже осмелился раз или два, переодевшись, зайти туда, чтобы поближе увидеть очаровательнейшее в мире создание, которое г-жа Гильом укрывала под своим крылышком. В продолжение восьми месяцев, отдавшись своей любви и искусству, он был недоступен даже для самых близких друзей, забыл об обществе, поэзии, театре, музыке, о самых дорогих привычках. Однажды утром Жироде [9] , нарушив силой все запреты, которые художники знают и умеют обходить, ворвался к нему и взбудоражил его вопросом: