Большинство женщин, возвратившись с бала и торопясь поскорее улечься в постель, раскидывают повсюду платье, увядшие цветы, букеты, утерявшие свой аромат. Они забывают свои башмаки под креслом, расхаживают в домашних туфлях, которые падают у них с ног, вынимают из причёски гребни, небрежно распускают косы. Их мало смущает, что мужья видят застёжки, двойные булавки, крючки — то, что искусно поддерживало изящные сооружения причёски или наряда. Не остаётся никаких тайн, все рушится на глазах мужа, все прикрасы исчезают. Корсет — большей частью со всякими ухищрениями — так и валяется тут же, если сонная горничная забудет его унести. Наконец, фижмы из китового уса, подшитые к проймам подмышники, всякие лживые приспособления наряда, волосы, купленные у парикмахера, — все здесь на виду; вся искусственная женщина, разъятая на части, — Disjcta membra poetae — поддельная поэзия, столь восхищавшая тех, для кого она создавалась и отделывалась, женская краса — валяется по всем углам. Позёвывающему мужу предоставляется тогда любить женщину без прикрас, которая тоже позевывает; у неё неряшливый и неизящный вид; на голове у неё смятый чепчик, тот самый, который был на ней вчера и будет на ней завтра.
— Если же вам, сударь, угодно каждый вечер мять мне новый хорошенький чепчик, то раскошеливайтесь! — говорит она мужу.
Вот она, жизнь, в её настоящем обличье! Перед своим мужем жена всегда предстаёт старой и некрасивой; зато она неизменно нарядна, изящна, украшена драгоценностями для другого, для соперника всех мужей — для света, который клевещет на женщин и всячески злословит на их счёт.
Вдохновляемая истинной любовью — ибо любовь, как и все живое, обладает инстинктом самосохранения, — г-жа Демаре вела себя совсем по-иному и обретала в постоянных радостях своей семейной жизни необходимые силы для выполнения тех мелких обязанностей, которыми никогда нельзя пренебрегать, ибо они сохраняют любовь. Не проистекают ли эти заботы, эти старания из чувства собственного достоинства, которым следует восхищаться? Разве они не льстят самолюбию мужа? Не означают ли они, что жена уважает в себе самой любимое существо? Так, г-жа Демаре запретила мужу заглядывать в комнату при спальне, когда она снимала бальный туалет, чтобы выйти оттуда в волшебном одеянии, предназначенном для волшебных празднеств её сердца. Входя в спальню, всегда красиво и со вкусом убранную, Жюль видел женщину, кокетливо закутанную в нарядный пеньюар, с просто уложенными вокруг головы толстыми косами, ибо она смело показывала свои волосы в их естественном виде, чтобы можно было наслаждаться, любуясь ими и прикасаясь к ним; он видел её ещё более простой и потому ещё более привлекательной, чем в свете; он видел женщину, освежившую себя водой, женщину, у которой весь секрет её привлекательности сводился к тому, чтобы быть белее своих кисейных одежд, свежее самых свежих благовоний, обольстительнее самой искусной куртизанки — словом, быть всегда приятной, а следовательно, всегда любимой. Это восхитительное понимание женского искусства нравиться было тайной силой Жозефины, пленившей Наполеона, как некогда Цезония пленила Гая Калигулу, а Диана де Пуатье — Генриха П. Но если это искусство приносило столь благие плоды женщинам, насчитывающим семь или восемь пятилетий своей жизни, то каким же оружием становится оно в руках молодости! В таких условиях муж только наслаждается под игом супружеского счастья.
Итак, г-жа Демаре, вернувшись домой после разговора, который заставил её леденеть от ужаса, и вся ещё во власти сильнейшей тревоги, особенно тщательно занялась своим ночным туалетом. Она хотела быть, и в самом деле была, восхитительной. Она закуталась в батистовый пеньюар, приоткрыв его на груди, распустила чёрные волосы по округлым плечам; после душистой ванны от неё исходил пьянящий аромат, ножки её были в бархатных туфлях без чулок. Сильная своим очарованием, она потихоньку вошла в спальню и подкралась к Жюлю, который стоял в халате, задумчиво облокотившись на камин и опершись ногою на его решётку; она закрыла ему рукой глаза. Приблизив свои губы к его уху, пытаясь шутливо укусить его и согревая своим дыханием, она сказала:
— О чем это вы задумались, сударь?
Затем, мягко прильнув к нему, она обвила его руками, стараясь отвлечь от грустных мыслей. Любящая женщина понимает свою силу, и чем добродетельнее она, тем действеннее её кокетство.
— Я думал о тебе, — ответил он.
— Только обо мне? — Да.
— Ах, это очень ненадёжный ответ.
Они легли. Засыпая, г-жа Демаре подумала: «Этот Моленкур, наверное, принесёт нам какую-нибудь беду. Жюль озабочен, рассеян, скрывает от меня свои мысли».
Около трех часов ночи г-жа Демаре проснулась, разбуженная каким-то предчувствием, охватившим её душу во сне. Сердцем и телом ощутила она, что нет около неё мужа. Она не чувствовала больше у себя под головой руки Жюля, той руки, на которой она обычно отдыхала счастливая и спокойная, никогда её не утомляя, вот уже пять лет. Вдруг какой-то голос подсказал ей: «Жюль страдает, Жюль плачет…» Она подняла голову, села на кровати, увидела, что рядом с ней нет мужа, ощутила холод постели на его стороне и заметила Жюля у камина — он сидел, поставив ноги на решётку и откинув голову на спинку кресла. По лицу Жюля текли слезы. Несчастная женщина соскочила с постели и в один миг очутилась у него на коленях.
— Жюль, что с тобою? Ты страдаешь? Говори же, перестань молчать! Все, все мне скажи! Не скрывай ничего, если любишь меня!
В минуту она закидала его сотней слов, выражавших самую глубокую нежность.
Жюль упал к ногам своей жены, покрыл поцелуями её колени и руки и сказал, проливая все новые слезы:
— Дорогая моя Клеманс, я так несчастен! Разве это любовь, когда сомневаешься в своей возлюбленной? А ты для меня — возлюбленная. Я поклоняюсь тебе и вместе с тем подозреваю… Слова, которые произнёс сегодня этот человек, поразили меня в самое сердце, они запечатлелись в нем вопреки моей воле и терзают меня. Тут кроется какая-то тайна. Прости, я краснею, признаваясь тебе в этом, но твои объяснения меня не успокоили. Разум подсказывает мне догадки, которые отвергает моя любовь. Что за мучительная борьба! Мог ли я оставаться возле тебя, положив руку тебе под голову и подозревая, что в этой голове таятся неведомые мне мысли? Ах! я тебе верю, верю, — вскрикнул он с живостью, заметив, что она грустно улыбнулась и хотела что-то возразить ему. — Не говори ничего, не упрекай меня. Одно твоё слово может меня убить. И разве скажешь ты мне что-нибудь, чего я не твержу себе сам в течение уже трех часов? Да, целых три часа я просидел здесь, глядя, как ты спишь. Ты так прекрасна, я восхищаюсь твоим челом, таким чистым, таким безмятежным. Да, да! ты никогда ничего от меня не скрывала, не так ли? Я один в твоей душе? Созерцая тебя, погружая свои глаза в твои, я все вижу в них. Жизнь твоя всегда так же чиста, как твой взор. Нет, никакой тайны не скрывают эти чистые очи.
Он вскочил с колен, чтобы поцеловать её в глаза.
— Позволь открыться тебе, моя радость. Вот уже пять лет, как моё счастье росло день за днём от сознания, что ты не знаешь ни одной из тех естественных привязанностей, которые всегда что-нибудь отнимают у любви. У тебя не было ни сестры, ни отца, ни матери, ни подруги, я никого не вытеснял из твоего сердца, никому не уступал его: я царил в нем один. Клеманс, одари меня теми ласковыми словами, которые я так часто от тебя слышал, не брани меня, дорогая, успокой меня, я несчастен. Да, конечно, я виновен в низких подозрениях, тогда как твоё сердце совершенно спокойно. О бесконечно любимая, скажи, разве я мог оставаться возле тебя? Да разве могли наши головы лежать, как бывало, на одной подушке, когда одну мучают сомнения, а другая безмятежна… О чем ты думаешь? — порывисто воскликнул он, заметив, что Клеманс пришла в смятение и, терзаясь какой-то мыслью, залилась слезами.