— Как тебе сказать… Те, кто умел думать, обобщать… да просто — видеть, понимаешь, просто видеть — это ведь тоже надо уметь… Например, судьба Нины Закржевской, моей сокурсницы: ее отца — он был начальником Среднеазиатской железной дороги — арестовали в тридцать седьмом и сразу расстреляли. А мать взяли через месяц. Остались девочки — Нина, ей было двенадцать, и старшая Наташа, четырнадцати лет. От них шарахнулись все родственники, за свои шкуры испугались. Квартиру отобрали, девочки оказались на улице… Взяла их к себе узбечка, молочница. И сестры прожили у нее на балхане год, пока Наташа не пошла работать. Она и Нину вытащила, заставила поступать в университет… А мать их нашла, еще когда сидела. Выжила — знаешь за счет чего? Она закончила Бестужевские курсы, а бестужевки учили стенографию. Так что в лагере она оказалась единственной стенографисткой. Этим подонкам, лагерному начальству, надо было стенографировать все их сходки. Так вот, она выжила благодаря стенографии… Смешной в этой истории эпизод: старшая ее дочь, Наташа, вышла замуж за хорошего парня. Ну и зять написал незнакомой своей, заочной лагерной теще письмо — как, мол, любит ее дочь и все силы приложит… и так далее. В ответ мать присылает настоящий разнос: „Наташа! Обращаю твое внимание на то, что в письме твоего мужа допущены две синтаксические ошибки! Это недопустимо! Поработай с ним!“… А освободилась она, когда мы учились на четвертом курсе… И это тоже, скажу тебе, история… Она просто написала дочерям, что, мол, скоро приеду… но не назвала точной даты. Когда поезд подъезжал к Ташкенту, продала на какой-то станции пальто и на эти деньги — прямо на вокзальной площади — зашла в парикмахерскую, сделала завивку, маникюр… И только тогда поехала к дочерям. А?!
— Вот это женщина!
— … а на другой день мы, сокурсницы Нины, купили огромный букет бульдонежей, помнишь, белые такие шары-цветы, весной продавались в ведрах на каждом углу… и пошли к ней с цветами…
— …ну, это, знаешь, тоже поступок нехилый…
— Да нет, в Ташкенте как-то было… легче жить… Мы меньше боялись… Может, солнца было много, а в нем ведь, как теперь выясняется — серотонин содержится, да? — ну, тот гормон, что лечит страх, облегчает сердце… Так вот, это солнце, эти платаны в парке ОДО… листья величиной с тарелку… музыка танго…
— Мам, а под что еще вы танцевали?
— Под „Брызги шампанского“, „Утомленное солнце“, „Дождь идет“… Под „Рио-Риту“… Еще пели: „Если любишь — приди, если хочешь — найди, этот день не пройдет без следа, если нету любви, ты меня не зови, все равно не найдешь никогда“… А заканчивался вечер танцев таким фокстротом, он назывался „Вышибальный — по блату“. Никто не знал его настоящих слов. Кто-то из пошляков сочинил что-то эдакое: „По блату, по блату, сестра пульнула брату, а мама — адвокату, и все пошло по блату. А папа сердится и все ворчит, а мама лыбится и все молчит“… Такую вот белиберду напевали себе под нос в заключение вечера…
— А я помню, у соседей была радиола и футляр веером, там лежали пластинки…
— …ну, ты-то все время пела! Уже в три года ты исполняла „Бэса мэ мучо“ очень музыкально…
— А еще, помню, однажды вы взяли меня на последний сеанс в летний кинотеатр при ОДО, на фильм… — не помню названия… — там играла страшно популярная Симона Синьоре!..
— „Путь в высшее общество“ назывался… Да, были сумасшедшие очереди, с милицией… А ты что, правда все это помнишь?
— …еще помню фильм с концертом Ива Монтана; я сидела между вами на длинной скамейке, болтала ногами и, задрав голову в открытое небо с обалденными звездами, слушала, как он поет эту, твою любимую — „Опавшие листья“…
— О-о, да-а-а… „Листья летя-ат, сад облета-ая, низко к земле-е прислонился ду-уб“…
— „…слова любви не замира-ают, они готовы сорвать-ся с губ“…»
* * *
…Когда по утрам ее стало тошнить, она помрачнела и осунулась. Молчала, чуяла, что это — конец. Однажды проснулась от подкатившей к горлу тугой волны, вскочила и, кинувшись в прихожку, вырвала в помойное ведро.
Семипалый еще лежал в полудреме, растянувшись под простыней. Перевитая бинтами клешня лежала рядом покойно, как сверток.
Катя обтерла губы, вернулась в комнату и, как была — в короткой ночной сорочке, — села на стул.
Семипалый приоткрыл глаз, лениво и вопросительно взглянул на нее, опять смежил веки.
— Когда блюю по утрам — это что? — наконец спросила она, не глядя на него…
Помолчали.
— Это ничего, — спокойно сказал он, не открывая глаз. — Договоримся с врачом… Это недорого…
Катя сидела не шелохнувшись. Она и не ждала от Семипалого другого решения. Да и ей ребенок был совсем не нужен. Но даже гнев, даже раздражение, досада подействовали бы на нее не так страшно. Мразь, подумала она, это же твой ребенок, открой хоть один глаз, хоть клешней пошевели… «Недорого… Договоримся…»
— А если не договоримся? — угрюмо спросила она, чувствуя тиканье бешенства в висках, словно уже сорвали чеку с детонатора и взрыв должен последовать неминуемо, хочет того Катя или нет.
— Договоримся, — оборвал он сухо.
«На!!! — она мысленно выкинула руку в неприличном жесте, — я тебе не курица, чтоб выпотрошить меня, когда тебе вздумается!»
Мощное течение бешенства уже несло ее и швыряло, как несет и швыряет щепку в горном потоке.
Она встала, распрямилась, сильно потянулась, до истомы и головокружения, и отчеканила с удовольствием:
— Осточертел ты мне, Семипалый!
Он открыл глаза, сел и с интересом взглянул на нее.
— Да ну?
— Ага. Осто… — она закончила витиевато и непристойно.
— Все, Катерина, — он откинулся на подушку. — Устал я от тебя, ей-богу.
Семипалый еще пытался сохранить спокойствие на лице, но желчь уже разливалась в складках рта, потемнели глаза, отвердели желваки на скулах. Семипалый привык, чтоб ему подчинялись. Слишком он забаловал эту невоспитанную и невежественную девку, слишком много воли дал — сам виноват… Ладно! Пусть катится на все четыре… Но прежде, конечно, надо избавиться от ребенка. Неизвестно, что она выкинет через год, через пять лет. По наследникам он пока не тоскует. Задобрить ее, что ли? Или припугнуть?
Катя, между тем, оделась и, судя по всему, собиралась куда-то основательно — раскрыла свой черный фанерный чемодан и складывала в него вещи стопкой.
— Ты куда? — насторожился Семипалый.
Она подняла голову, скинула с лица прядь пепельных волос и сказала мягко, почти благодушно:
— Я ж тебе сказала — надоел. Тошно с тобой… Командуй вон Сливой… Пинцем… А то вели Жабе убить меня, как вы того, возле будки, убили.
— Заткнись! — он отшвырнул простыню и вскочил на ноги. Сказал врастяжечку, как тогда, у будки: