— Вот охота ж тебе всякую шваль подбирать!.. Совсем чокнулась? Ну, куда ты его денешь… потом?
Наконец втащили в квартиру и свалили на топчан…
Пьяный проспал весь вечер, всю ночь и целое утро. Не чувствовал, как Вера мокрой тряпкой обтерла ему лицо и смазала ссадину йодом.
Когда проспался, сел на топчане, покачался с закрытыми глазами, наконец открыл их и внимательно огляделся…
Косые солнечные квадраты от окна лежали на пестрых половиках, которые мать сшивала из обрезков разных материй. Они были веселыми, шебутными, и сотворяли праздник в доме, особенно когда в окна валило солнце. И занавески были ею сшиты роскошные, из дешевого ситчика, с такими-сякими оборками… На стене напротив висело старинное зеркало в бронзовой раме, которое мать купила когда-то на толкучке. Она вообще была неравнодушна к красивым вещам и если уж тратила деньги (всегда со страшным скрипом — жаба давила, скручивало пальцы, держащие кошелек!), то это были вещи отборные, редкие, великолепного качества.
Много лет спустя Вера смотрелась в такое же зеркало — даже узор на золоченой раме был тот же! — в венецианском палаццо Д'Оро, припоминая то давнее, погибшее, неизвестно как попавшее на ташкентскую толкучку… еще и еще раз удивляясь городу, в котором выросла… И не порт ведь, не корабли-каравеллы причаливали… Откуда намывало все те колониальные диковины на азиатский сухой брег?
Несколько минут он оглядывал все это, потом спросил самого себя:
— Что за царские чертоги?
Девочка молча принесла ему воды в стакане и сказала:
— Дядя, вы тут можете еще немного побыть, но я люблю, чтобы тихо.
Он жадно выпил всю воду и спросил:
— Дитя, а водки во дворце не найдется?
— Нет, — ответила она сухо и ушла в кухню.
Минут через пять он приплелся туда, — необыкновенно изящный человек небольшого роста, движения мягкие, какое-то расшатанное благородство в походке…
— А рассолу? — спросил он.
— Патиссоны, — буркнула она, не оборачиваясь. Решала примеры по алгебре за кухонным столом. — В холодильнике.
Он бесшумно открыл холодильник. Уже не спрашивая, порылся в ящике кухонной тумбочки, отыскал консервный нож, так же ловко, бесшумно открыл банку и схрупал почти все патиссоны.
— Жизнь приобретает очертания… — проговорил он.
— Если вы будете много разговаривать, — сказала она, не оборачиваясь, — вы уйдете прямо сейчас.
И он умолк и промолчал целое воскресенье. Но сразу же вымылся, побрился материной безопасной бритвой, отчистил свой пиджак… В ванной обнаружил бак с грязным бельем и кусок хозяйственного мыла, — все выстирал, развесил на балконе, а вечером перегладил и выложил в шкафу идеальной стопкой.
Вечером же нажарил картошки, и они так же молча поели… Вера читала «Двадцать лет спустя», тыча вслепую вилкой в кусочки жареного сала на тарелке.
— Можно поговорить? — наконец вежливо спросил гость, когда обе тарелки были им вымыты и вытерты до блеска…
Она кивнула, но от книги не оторвалась.
— Вы в который раз читаете эту книгу?
— В пятый, — сказала она.
— Это хорошо… — отозвался он. — Если три года подряд читать одну и ту же книгу, вырабатывается чувство языка…
Она промолчала…
— Я тут мельком заглянул в вашу тетрадь, извините, — продолжал он. — Все примеры решены неверно.
— Как?! — всполошилась она. — Завтра контрольная. Что же делать?
— Перерешать, — предложил он. — Я — Миша Лифшиц.
— Вера.
— Очень рад. А скажите, Вера, как я попал под этот гостеприимный кров?
— Вы валялись на Сквере, — буркнула она.
— Увы, это вполне вероятно…
— Вас пинала ногами какая-то тетка…
— …и это возможно, хотя ничего подобного не упомню… И что же?
— Ну, и я подобрала вас! — огрызнулась она. Ей надоел этот его придурошный тон.
— Но не на плечах же своих вы меня несли сюда со Сквера?
— …на мотоцикле.
— Ах, вот как!
Он задумался… И решил, видимо, повременить с дальнейшим выяснением обстоятельств.
Оставшийся вечер был посвящен алгебре.
Когда, три месяца спустя, явилась мать, их жизнь была уже налажена.
Дядя Миша за это время один раз запил на пять дней, но был тих, как голубь. Вынырнув из алкогольного забытья, кротко стирал, готовил и выглаживал Верке форму. Успеваемость ее дико выросла. Он объяснил ей, наконец, крепко и надежно, азы алгебры, научил писать сочинения по очень простой, как сам говорил — «советской», схеме. Но после написания такого сочинения объяснял смысл и суть рассказа или повести, и тогда получалось, вроде как все наоборот, и писатель, оказывается, совсем другое, чем в учебнике, имел в виду, когда писал, но только в школе это повторять не нужно. «Вообще, поменьше там высказывайся, — советовал, — а то пойдешь по моим стопам».
Разговаривал дядя Миша совсем другим, чем мать, чем все знакомые и соседи, языком. Никогда не сквернословил. Сначала Верке казалось, что он выпендривается, потом, когда стала понимать многие слова, она незаметно переняла его опрятную, округлую манеру выражаться, и всегда переходила на этот, «дядимишин», язык, когда встречала — а она их определяла за версту — таких же людей, людей его покроя.
Когда он читал наизусть Пушкина и Лермонтова, это оказывались совсем другие стихи, хотя строчки были те же, что в учебнике; еще читал каких-то Баратынского, Гумилева, Кузми-на и пару-тройку других, имена которых для нее проявились во всем величии позже, — читал, останавливаясь посреди стихотворения и бормоча: «…как грустно восходя, краснеет запоздалый луны недовершенный круг… луны недовершенный круг… Боже, что стало с памятью… водка проклятая…»
Числился он на должности лаборанта в институте хлопководства СоюзНИХИ, на станции защиты растений, куда его приняли в память о матери, известном энтомологе, одном из основателей этого института. И тут надо оценить мужество завлабораторией Саиддина Мурхабовича, который не только взял подозрительного Мишу Лифшица на работу после его реабилитации в пятьдесят шестом, но и терпеливо пережидал все его запои…
Однако не с этого началась Мишина неказистая судьба, а гораздо раньше, гораздо раньше…
Он любил говорить: «Из очень многих белых колонизаторов я один родился здесь добровольно!» До известной степени это, конечно, была фигура речи, однако правдой было и то, что дед его, военный врач из кантонистов, явился в эти края в составе русской армии генерала Кауфмана и обосновался тут обстоятельно и с любовью. Настолько пригрела его Азия, что и жену свою, киевлянку, наследницу большого ювелирного магазина «Исаак Диамант amp; Гавриил Диамант», он приволок сюда же, на новую, приветливую, усаженную молодыми чинарами, улицу Романовскую, где к тому времени успел выстроить особняк, одноэтажный, но просторный, колонны на каменном крыльце, высокие потолки с лепниной… Единственная его дочь родилась еще в этом особняке, а вот единственный внук — дед к тому времени, даром что врач, скончался от холеры, — рос уже на Тезиковке, в комнате с буржуйкой, керосиновой лампой и примусом, которую снимали, избавленные от дедовского особняка, Мишины родители.