Дело врача | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Себастьян холодно взглянул на меня.

— Сестра Уайд выразила желание стать добровольцем. Речь идет о благе науки. Кто осмелится переубедить ее? Помнится, вы жаловались на больной зуб? Я не ошибся? Вот вам отличный повод. Вы хотели удалить его, сестра Уайд? Уэллс-Динтон это сделает. Позовем его сейчас же!

Не колеблясь ни минуты, Хильда Уайд опустилась в кресло и приняла дозу нового обезболивающего, отмеренную в соответствии со средней разницей веса между енотами и существами человеческого рода. По-видимому, моя тревога отразилась на лице, потому что девушка повернулась ко мне, улыбаясь, и сказала со спокойной уверенностью:

— Я хорошо знаю свою собственную конституцию. Поэтому совершенно не боюсь.

Ее успокаивающий взгляд проник в глубину моего сердца. Что касается Себастьяна, он ввел ей препарат столь бестрепетно, словно она была кроликом. Хладнокровие и спокойствие Себастьяна в научных делах издавна были предметом восхищения молодых практикантов.

Пришел Уэллс-Динтон, взялся за щипцы. Ему понадобилось потянуть лишь один раз. Зуб вышел, как будто пациентка была мраморной статуей: ни вскрика, ни движения, как бывает при использовании окиси азота. Хильда Уайд казалась безжизненной.

Стоя вокруг, мы следили за происходящим. Меня трясло от ужаса. Дыхание девушки было едва слышным, казалось, она колебалась между жизнью и смертью. Даже на бледном лице Себастьяна, которое обычно не выражало ничего, кроме сосредоточенного внимания и научного любопытства, я заметил признаки тревоги.

После четырех часов глубокого сна Хильда начала приходить в себя. Спустя еще полчаса она полностью проснулась, открыла глаза и попросила стакан красного вина, чашку крепкого бульона или устриц.

К шести часам вечера она уже была в полной форме и приступила к исполнению своих обязанностей, как обычно.

— Себастьян удивительный человек, — сказал я ей, когда во время ночного обхода зашел к ней в палату. — Его невозмутимость поражает меня. Вы знаете, все время, что вы спали, он наблюдал за вами так, будто ничего особенного не происходило!

— Невозмутимость? — переспросила она тихо. — А не жестокость?

— Жестокость?! — Я был потрясен. — Себастьян жесток? О, сестра Уайд, что за мысль! Да ведь он всю свою жизнь положил на то, чтобы избавить людей от боли. Он — апостол человеколюбия!

— Человеколюбия или науки? Какова его цель: избавить людей от боли — или выяснить, как устроено человеческое тело?

— Да что с вами? Не заходите слишком далеко. Я не позволю даже вам разочаровывать меня относительно Себастьяна! (Услышав «даже вам», она залилась румянцем, и я вообразил, что уже небезразличен ей.) — Никто не пробуждает во мне такого энтузиазма, как он; вспомните же, как много он сделал для человечества!

Хильда испытующе взглянула на меня.

— Я не стану разрушать ваши иллюзии, — произнесла она, помолчав. — Они благородны и великодушны. Но есть ли в их основе что-то кроме аскетического лица, длинных седых кудрей и усов, которые скрывают жестокую складку губ? А она действительно жестока! Когда-нибудь я покажу их вам. Подстричь длинные волосы, сбрить седые усы — и что тогда останется? — Девушка начертила несколькими штрихами профиль на листке бумаги и показала мне: — Вот что!

Я увидел лицо, напоминающее о Робеспьере и революционном терроре, — жесткое, недоброе лицо состарившегося «наблюдателя», которого интересует скорее болезнь (медицинская или социальная), чем больной.

Я не мог не признать, что этот набросок точно передавал самую сущность Себастьяна.

На следующий день мы узнали, что профессор задумал испытать летодин на себе самом. Все сотрудники клиники пытались отговорить его.

— Ваша жизнь драгоценна, сэр! Ею нельзя рисковать ради прогресса науки!

Но профессор был непоколебим.

— Прогресс науки возможен только в том случае, если ученые возьмут дело в свои руки и не пожалеют жизни, — отвечал он сурово. — Сестра Уайд ведь сделала это! Могу ли я позволить женщине превзойти меня в служении физиологии?

— Пусть рискнет, — шепнула мне Хильда Уайд. — Он совершенно прав. Препарат ему не повредит. Я уже говорила, что его темперамент как раз из тех, которые допускают прием этого снадобья. Такие люди редки, но он — один из них!

Дрожащими руками я отмерил необходимую дозу. Себастьян мужественно принял ее и мгновенно уснул, поскольку летодин действовал так же быстро, как оксид азота.

Спал он долго. Мы с Хильдой уложили его на кушетку и сели рядом, наблюдая. Он лежал совершенно неподвижно, словно статуя. Убедившись, что Себастьян утратил всякую чувствительность, Хильда тихо склонилась к нему, приподняла кончики седых усов и обвиняющим жестом указала на его губы.

— Помните, что я вам говорила? — прошептала она многозначительно.

— Да, в чертах его лица и в уголках рта есть нечто суровое и даже безжалостное, — неохотно признал я.

— Вот зачем бог даровал мужчинам усы, — задумчиво проговорила девушка вполголоса, — чтобы скрыть жестокость, затаившуюся в уголках рта!

— Почему же обязательно жестокость? — возразил я.

— Будь то жестокость, лукавство или чувственность — в девяти случаях из десяти все это отлично маскируется усами!

— Хорошего же вы мнения о противоположном поле! — обиделся я.

— Провидению лучше знать. Ведь это оно снабдило вас усами. Вероятно, это было необходимо для того, чтобы мы, женщины, могли бы не видеть вас постоянно такими, какими вы есть. Кроме того, я же сказала «в девяти случаях из десяти». Бывают исключения — и какие исключения!

Поразмыслив, я предпочел не оспаривать ее нелестную оценку.


Эксперимент и на этот раз прошел успешно. Себастьян очнулся спустя восемь часов, хотя и не настолько бодрым, как Хильда Уайд, но вполне живым; он чувствовал только некоторую вялость и жаловался на тупую головную боль. Голода он не ощущал. Услышав об этом, Хильда с сожалением покачала головой:

— Летодин не найдет широкого применения. Тех немногих, кому он не противопоказан, придется тщательно отбирать, — да и они не обойдутся без постоянного присмотра. Похоже, что сопротивление коме еще больше зависит от темперамента, чем я думала. Если уж даже такой страстный человек, как наш профессор, не тотчас смог полностью прийти в себя… людям более вялым придется еще труднее.

— Вы считаете профессора страстным? — удивился я. — Большинство людей считает его таким холодным и сухим!

— Они заблуждаются, — убежденно заявила сестра Уайд. — Здесь подойдет сравнение с вулканом, чью вершину покрывает снег, а в глубинах клокочет огонь! У Себастьяна огонь жизни горит ярко, лишь наружность остается холодной и невозмутимой.

Так или иначе, Себастьян не остановился на достигнутом. Он приступил к целой серии экспериментов на пациентах, начиная с минимальных доз и постепенно увеличивая их. Но результатов столь же удовлетворительных, как у него самого и у Хильды, он так и не получил. Один туповатый, тяжеловесный, насквозь пропитый землекоп, получив всего одну десятую грана летодина, неделю страдал от сонливости, а потом еще долго — от апатии; зато толстуха-прачка из Уэст-Хэма [8] приняла две десятых и заснула так быстро, причем дышала с таким хрипом, что мы опасались, как бы она вовсе не отошла в вечность, наподобие кроликов. Мы заметили, что матери больших семейств в целом переносили препарат плохо; на бледных девиц со склонностью к чахотке он вообще не действовал. Только время от времени пациенты с исключительно живым темпераментом и богатым воображением оказывались способны воспринять летодин. Себастьян был разочарован. Он понял, что это обезболивающее средство не соответствует его первоначально большим ожиданиям, и энтузиазм угас. Однажды, когда исследования находились как раз на этом этапе, в палату, которую курировала Хильда Уайд, поместили больную, привлекшую ее особое внимание. Эта пациентка звалась Изабель Хантли — совсем молодая, высокая, темноволосая и стройная; ее порывистые движения и большие глаза явственно выдавали чувствительную, страстную натуру. Несмотря на несомненную истеричность, она была симпатичной и приятной в общении. Ее пышные черные волосы были прекрасны. Отличная осанка, красиво посаженная голова… С первых же часов появления Изабель я заметил, что сестра Уайд ее привечает. У них были родственные души. Как принято во всех больницах, мы именовали пациентов по номерам их коек, превращая их тем самым из людей в «истории болезни». Изабель была «номер четырнадцать», и Хильда то и дело упоминала о ней.