— Моя дорогая, половина смешных положений и смехотворных поступков, с которыми мы сталкиваемся в обществе, — плод подобных интриг, часто сам человек не так уж в этом виновен. Во многих семьях, как вы, верно, сами не раз наблюдали, муж, дети, друзья убеждают хозяйку дома, глупее которой трудно сыскать, что она кладезь мудрости, или матрону лет сорока пяти, что она молода и хороша собой!.. Отсюда и возникают странности в поведении, не объяснимые для людей, непричастных к этой игре. Нередко встречаешь мужчин, обязанных своим отвратительным самомнением рабскому обожанию любовницы, или же чванных рифмоплетов, которых продажные льстецы убедили, будто они великие поэты. В каждом роду есть свой выдающийся человек, и общество поэтому уподобляется палате, где вечно царит полумрак, хотя там находятся светочи Франции... Ну и что ж? Люди умные, глядя на это, посмеиваются, вот и все. Вы олицетворяете ум и красоту в этом маленьком буржуазном мирке, вот почему я поклоняюсь вам, как божеству. Но моя заветная мысль — вырвать вас отсюда, ибо я вас искренне люблю. Правда, в моем чувстве больше дружбы, нежели любви, хотя и любви тут примешалось немало, — прибавил он и, пользуясь тем, что оконная ниша скрывала их от любопытных взглядов, нежно прижал Флавию к груди.
— Госпожа Фельон, не угодно ли вам сесть за фортепьяно? — сказал Кольвиль. — Сегодня здесь все должно пуститься в пляс: бутылки, монеты, бренчащие в кармане мадемуазель Бригитты, и наши славные дочки! Я, пожалуй, схожу за кларнетом.
При этих словах он подал жене чашку, из которой только что пил кофе, и улыбнулся, видя, что между Флавией и Теодозом установилось полное согласие.
— Что вы сделали с моим мужем? — спросила Флавия у своего соблазнителя.
— Должен ли я вам открыть нашу тайну?
— Значит, вы меня не любите? — проговорила она, взглянув на него с едва скрытым кокетством женщины, почти решившейся идти до конца.
— Ну, коль скоро и вы мне станете открывать все ваши тайны, — продолжал он весело, словно охваченный неудержимым порывом южанина, с виду таким естественным и очаровательным, — то и я не стану скрывать от вас ничего из того, что лежит у меня на сердце...
Он вновь увлек ее в оконную нишу и сказал, улыбаясь:
— Бедняга Кольвиль разглядел во мне артиста, притесняемого всеми этими буржуа, молчащего в их присутствии из страха, что его не поймут, дурно истолкуют, изгонят. Зато он ощутил жар священного огня, пылающего в моей груди. Кстати, — продолжал Теодоз, и в его голосе прозвучала глубокая убежденность, — я и в самом деле артист, когда дело доходит до красноречия, артист в духе Беррье [63] : я могу заставить плакать присяжных, заплакав сам, ибо я нервен, как женщина. И вот ваш муж, презирающий всех этих буржуа, вышучивал их вместе со мной, мы буквально уничтожали их смехом, и он нашел, что моя ирония не уступает его собственной. Я посвятил его в наш план касательно Тюилье, я дал ему понять, какую пользу может принести ему сей политический манекен. «Ради одного того, — сказал я, — чтобы стать господином де Кольвилем и тем самым позволить вашей очаровательной жене занять подобающее место в обществе, вам следует получить место генерального сборщика налогов, а затем сделаться депутатом. Для этого вам достаточно будет прожить лет восемь в департаменте Верхних или Нижних Альп, в каком-нибудь захолустном городе, где все вас будут любить и где ваша жена очарует всех... И такая возможность будет к вашим услугам, особенно если вы отдадите свою милую Селесту в жены человеку, способному приобрести влияние в Палате...» Аргументы, изложенные в шутливой форме, действуют на некоторых людей куда сильнее, чем если с ними говорят серьезно. Так что отныне мы с Кольвилем закадычные друзья. Разве вы не слышали, как он крикнул мне за столом: «Негодяй! Ты украл мою мысль»? Нынче вечером мы с ним станем говорить друг другу «ты»... Затем какая-нибудь небольшая история, в которую неизменно впутываются артисты, находящиеся на дружеской ноге — а уж я его впутаю в такую историю! — сделает нас и впрямь друзьями, он, пожалуй, станет видеть во мне друга, более близкого ему, чем сам Тюилье, ибо я уже успел шепнуть нашему дражайшему Кольвилю, что Тюилье просто лопнет от зависти, если увидит у него в петлице еще одну орденскую розетку... Видите, моя дорогая и обожаемая Флавия, какой энергией наполняет человека глубокое чувство! Ведь нужно было, чтобы Кольвиль открыл мне доступ в свое сердце, чтобы я мог бывать у вас с его согласия!.. Я все готов сделать ради вас — лизать язвы прокаженных, глотать живых жаб, соблазнить Бригитту! Да, я бы пронзил себе грудь этой тростью, если бы она могла послужить мне костылем, который помог бы мне дотащиться до ваших дверей и пасть к вашим ногам!
— Этим утром вы меня просто испугали, — прошептала Флавия.
— Но вечером вы уже не испытываете тревоги?.. Да, — прибавил он с силой, — пока я с вами, вам не угрожает никакая беда.
— О, вы человек необыкновенный, я это признаю!..
— Вовсе нет! Все мои поступки — и самые значительные и самые незаметные — лишь отблески пламени, зажженного вами в моей груди, я хочу стать вашим зятем, чтобы мы никогда больше не разлучались... Моя жена, да простит мне бог, будет лишь машиной, производящей детей, но высшим существом, моей богиней будешь ты! — прошептал он на ухо Флавии.
— Вы просто сатана! — проговорила она в ужасе.
— Нет, но я немного поэт, как все мои земляки. Прошу вас, будьте моей Жозефиной [64] !.. Завтра в два часа я приду к вам домой, меня снедает пылкое желание увидеть ложе, на котором вы спите, кресла, в которых вы отдыхаете, цвет обивки вашей спальни, увидеть, как расположены вещи, окружающие вас, — словом, полюбоваться жемчужиной в ее раковине!..
Произнеся эту ловкую тираду, он удалился, даже не дождавшись ответа.
Флавия, с которой ни разу в жизни влюбленные в нее мужчины не разговаривали столь страстным языком, каким разговаривают только в романах, испытывала полную растерянность; но она была счастлива и, прислушиваясь к быстрому биению сердца, беззвучно шептала себе, что не поддаться влиянию такого мужчины выше сил человеческих. В тот вечер Теодоз впервые облачился в новые панталоны, серые шелковые чулки и открытые туфли; на нем был черный шелковый жилет и черный атласный галстук, украшенный весьма изысканной булавкой. Наряд его довершал новый фрак, сшитый по последней моде, и желтые перчатки, гармонировавшие с ослепительно белыми манжетами. В салоне, где с каждым часом прибавлялись все новые и новые гости, он был единственным человеком с хорошими манерами, умевшим безукоризненно себя держать.
Госпожа Прон, урожденная Барниоль, пришла в сопровождении двух своих пансионерок, семнадцатилетних девиц, доверенных ее материнской заботе их семьями, жившими на острове Бурбон и острове Мартиника. Г-н Прон, преподаватель риторики в коллеже, которым руководили священники, был человеком того же круга, что и Фельоны. Однако в отличие от них он не выставлял себя напоказ, не сыпал афоризмами и сентенциями, не старался служить примером для подражания; он держался сухо и чопорно. Г-н и г-жа Прон, служившие украшением гостиной Фельонов, принимали по понедельникам, с Фельонами их связывало общее родство с Барниолями. Прон был небольшого роста, он недурно танцевал и не считал это зазорным для своего положения. Прославленная репутация пансиона мадемуазель Лаграв, с которой супруги Фельон поддерживали знакомство уже больше двадцати лет, еще больше укрепилась, когда этим заведением начала руководить мадемуазель Барниоль, самая умелая и опытная из воспитательниц. Г-н Прон пользовался большим влиянием в той части квартала, что расположена между бульваром Монпарнас, Люксембургским садом и Севрской дорогой. Вот почему, едва завидя своего друга, Фельон, не обинуясь, взял его под руку и увлек в угол, чтобы посвятить в планы, связанные с выдвижением кандидатуры Тюилье; после десятиминутной беседы они отправились на поиски Тюилье, и оконная ниша, находившаяся против той, где все еще стояла Флавия, стала, без сомнения, свидетельницей трио, в своем роде достойного трио швейцарцев из оперы «Вильгельм Телль».