Войдя в дом первым, граф сказал жене:
— Отгадайте, кого я привел?.. Феликса.
— Быть не может! — воскликнула она; руки ее опустились, на лице отразилось смятение.
Я вошел, и мы оба замерли — она словно пригвожденная к креслу, а я оцепенев на пороге — и, не отрываясь, жадно смотрели друг на друга, как двое влюбленных, которые хотят одним взглядом вознаградить себя за долгую разлуку; наконец, смущенная тем, что от неожиданности не сумела скрыть порыва своего сердца, она встала, и я приблизился к ней.
— Я много молилась за вас, — промолвила она и протянула мне руку для поцелуя.
Она спросила меня о здоровье своего отца; затем, угадав, как я устал, пошла распорядиться о моем ночлеге, а граф велел меня накормить, ибо я умирал с голоду. Меня поместили над ее спальней, в бывшей комнате ее тетушки; она попросила графа проводить меня наверх, а сама остановилась на первой ступеньке лестницы, как будто борясь с желанием подняться вместе со мной; я обернулся, она покраснела, пожелала мне хорошенько отдохнуть и быстро удалилась. Когда я спустился к обеду, мне рассказали о разгроме под Ватерлоо, о бегстве Наполеона, наступлении союзников на Париж и возможном возвращении Бурбонов. Эти события, на которых сосредоточились все помыслы графа, ничего не значили для нас с Анриеттой. Знаете ли вы, какова была самая важная новость, которую я услышал, едва успев приласкать детей? Я не говорю о тревоге, которую испытал при виде похудевшего и побледневшего лица графини; я хорошо знал, какой удар мог нанести ей своим удивлением, и потому выразил лишь радость, что вижу ее. Так вот, самой важной для нас новостью было: «Теперь у вас будет лед!» Графиня в прошлом году часто огорчалась, что в доме у них нет для меня студеной воды: я ничего не пил, кроме воды, да и воду любил только ледяную. Бог ведает, с помощью каких ухищрений она добилась постройки ледника! Никто лучше вас не знает, что для любви довольно одного слова, взгляда, интонации, еле заметного знака внимания; ее бесценная способность — находить доказательства в себе самой. Так вот, слова, взгляд и радость графини открыли мне всю глубину ее чувств, так же, как и я когда-то выразил ей волновавшие меня чувства своим поведением за игрой в триктрак. И она дарила мне множество наивных свидетельств своей нежности; через неделю после моего появления она вновь посвежела: она сияла здоровьем, молодостью и весельем; моя нежная лилия похорошела и расцвела, умножая сокровища моего сердца. Ведь только у заурядных людей, наделенных мелкой душой, разлука охлаждает пыл, стирает в памяти дорогие черты и умаляет прелесть любимого существа. На людей с горячим воображением, на тех, у кого чувство оживляет кровь, вливая в нее новый пламень, на тех, у кого страсть означает постоянство, разлука оказывает то же действие, что и пытки, укреплявшие веру первых христиан, которые видели в небе образ своего бога. Разве в сердце, преисполненном любви, не живут неугасимые желания, которые еще возвышают дорогой образ, озаренный огнем пылкой мечты? Разве, неотступно думая о любимом лице, мы не наделяем его с трепетным волнением идеальной красотой? Мы перебираем воспоминания одно за другим, и прошлое становится более значительным, а будущее сверкает новыми надеждами. Первая встреча двух сердец, в которых теснятся тучи, насыщенные электричеством, становится живительной грозой, той, что оплодотворяет землю, освещая ее яркими вспышками молний. Сколько пленительных минут пережил я, видя, что нас обоих волнуют те же мысли, те же чувства! С каким восхищением следил я за благодетельным влиянием счастья на Анриетту! Женщина, которая оживает под взглядом любимого, быть может, дает более яркое доказательство своей любви, чем та, что умирает, сраженная сомнением, или вянет, как цветок, лишенный жизненных соков; я не знаю, которая из них больше трогает нас. Возрождение г-жи де Морсоф было так же естественно, как пробуждение природы под лучами майского солнца, как свежесть распускающихся весною цветов. Анриетта, как и наша долина любви, пережила свою зимнюю пору и вместе с ней расцветала с приходом весны.
Перед обедом мы спустились на нашу любимую террасу. Нежно положив руку на голову сына, еще более хилого, чем прежде, не отходившего от матери и такого тихого, словно в нем все еще таилась болезнь, она рассказала мне о ночах, проведенных без сна у постели больного. Три долгих месяца, по ее словам, она жила как затворница; ей казалось, что она попала в темный замок и боится сойти вниз, в роскошные залы, где сверкают огни и даются пышные празднества, недоступные ей; она стоит на пороге, смотрит на своего ребенка и в то же время видит неясные очертания чьего-то лица, слушает болезненные стоны, и ей чудится чей-то чужой голос. Она создавала такие поэтические образы, навеянные ей одиночеством, каких не найдешь ни у одного поэта; в своей детской наивности она не замечала в этих образах ни тени любви, ни намека на сладострастную негу или на томность в духе восточной поэзии, благоухающей, как франгистанская роза. Когда граф присоединился к нам, она продолжала говорить, не меняя тона, как гордая собой женщина, которая может бросить мужу торжествующий взгляд и, не краснея, запечатлеть поцелуй на лбу сына. Она ночи напролет молилась над мальчиком, не желая отдавать его смерти.
— Я взывала к богу даже у врат алтаря, прося сохранить сыну жизнь, — говорила она.
Порой у нее бывали видения, она рассказала мне о них; но когда она произнесла нежным голосом проникновенные слова:
— Даже когда я спала, сердце мое бодрствовало... — граф прервал ее.
— Попросту говоря, вы стали почти помешанной, — сказал он.
Она замолчала, пронзенная острой болью, как будто он впервые нанес ей глубокую рану, как будто она забыла, что вот уже тринадцать лет этот человек никогда не упускал случая пустить ей в сердце отравленную стрелу. Как гордая птица, настигнутая в небе жестокой свинцовой дробинкой, она застыла, подавленная, уничтоженная.
— Неужели, сударь, — сказала она, помолчав, — ни одно мое слово никогда не найдет снисхождения перед судом вашего рассудка? Неужели вы никогда не проявите милосердия к моим слабостям и не поймете мою женскую природу?
Она замолчала. Этот ангел уже раскаивался, что осмелился роптать; она окидывала взглядом свое прошлое и старалась проникнуть в будущее: сможет ли граф ее понять? Не вызовут ли ее слова новой злобной выходки? Кровь билась в голубых жилках у нее на висках, глаза остались сухими, но словно посветлели; затем она потупилась, чтобы не встретиться с моим взглядом и не прочесть в нем свою боль, свои чувства, угаданные мною, свою душу, слившуюся с моей, а главное, чтобы не увидеть моего сочувствия, воспламененного юной любовью, и желания броситься, подобно верному псу, и растерзать того, кто оскорбил его госпожу, не раздумывая ни о силе, ни о преимуществах противника. Стоило посмотреть, с каким видом превосходства держался граф в такие тягостные минуты; он воображал, что одержал верх над женой, и разражался потоком трескучих фраз, повторяя одну и ту же мысль, как будто упорно долбил по дереву топором.
— Он все такой же? — спросил я у нее, когда графа вызвал пришедший за ним берейтор и он был вынужден нас покинуть.
— Такой же! — ответил мне Жак.