— Феликс, мне рассказали, что я вам обязан жизнью!
Во время этой сцены г-жа де Морсоф повернулась к нам спиной под предлогом, что хочет показать моего коня удивленной Мадлене.
— Черт возьми! Вот каковы женщины! — гневно закричал граф. — Они разглядывают вашу лошадь!
Мадлена обернулась, подошла ко мне, и я поцеловал ей руку, глядя на покрасневшую графиню.
— Мадлена выглядит гораздо лучше, — заметил я.
— Бедная девочка, — ответила графиня и поцеловала ее в лоб.
— Да, сейчас они все в добром здоровье, — сказал граф, — один я, дорогой Феликс, похож на старую башню, которая вот-вот обвалится.
— Видно, у генерала по-прежнему бывают мрачные дни? — спросил я, глядя на г-жу де Морсоф.
— У нас у всех есть свои «blues devils» [58] , — ответила она. — Кажется, так говорится по-английски?
Мы медленно поднялись к замку все вместе, чувствуя, что произошло нечто непоправимое. У графини не было никакого желания оставаться со мной наедине. Но все же я был ее гостем.
— Да, а кто же позаботится о вашем коне? — спросил граф, когда мы подошли к террасе.
— Вот увидите, — заметила графиня, — я, как всегда, буду виновата: тогда — зачем я подумала о коне, а теперь — зачем не подумала.
— Разумеется, — ответил граф, — все хорошо в свое время.
— Я сам займусь им, — ответил я; мне была невыносимо тягостна эта холодная встреча. — Я один могу вывести коня и поставить в стойло. Позже приедет мой грум в шинонской почтовой карете и будет ухаживать за ним.
— Ваш грум тоже вывезен из Англии? — спросила графиня.
— Только там они и водятся, — ответил граф, который повеселел, видя, что жена его печальна.
Холодность жены побудила его поступать ей наперекор, и он подавлял меня дружескими излияниями. Теперь я познал, как тяжела бывает привязанность мужа. Не думайте, что внимание мужей терзает нашу душу в то время, когда их жены осыпают нас знаками благосклонности, которую они как будто крадут у мужей. Нет, мужья становятся нам отвратительны и невыносимы с того самого дня, когда любовь испаряется. Доброе согласие с мужем, необходимое условие подобной привязанности, делается к этому времени лишь средством, оно становится тягостным и нестерпимым, как всякое средство, когда цель уже не оправдывает его.
— Дорогой мой Феликс, — сказал мне граф, взяв меня за руки и горячо пожимая их, — простите госпожу де Морсоф: женщины бывают порой капризны, но слабость служит им извинением; они не умеют сохранять ровное настроение, какое дает нам сила характера. Она очень вас любит, я знаю, но...
Пока граф говорил, г-жа де Морсоф незаметно отошла от нас, словно желая оставить нас одних.
— Феликс, — сказал он мне, понизив голос и смотря вслед графине, поднимавшейся к замку вместе с детьми, — я не понимаю, что происходит в душе моей жены, но вот уже полтора месяца, как ее характер резко изменился. Прежде такая мягкая, самоотверженная, она ходит теперь вечно хмурая и недовольная.
Позже Манетта рассказала мне, что графиня была в ту пору так подавлена, что ее уже не трогали вздорные нападки графа. Не находя больше удобной мишени для своих стрел, граф начал беспокоиться, как ребенок, который видит, что несчастное насекомое, которое он мучает, перестало шевелиться. Теперь ему был нужен наперсник, как палачу нужен подручный.
— Попробуйте, — продолжал он, помолчав, — расспросить госпожу де Морсоф. У женщины всегда есть секреты от мужа, а вам она, может быть, откроет причину своих горестей. Я готов отдать половину оставшейся мне жизни и половину своего состояния, лишь бы она была счастлива! Она мне так необходима! Если бы теперь, когда я состарился, возле меня не было этого ангела, я чувствовал бы себя несчастнейшим из людей. Я хочу умереть спокойно. Скажите графине, что теперь ей уже недолго терпеть меня. Да, Феликс, друг мой, я знаю, скоро я уйду. Я скрываю от всех роковую правду; зачем мне огорчать их заранее? Это все поджелудочная железа, друг мой! Я наконец понял причину моей болезни: меня убила чувствительность. Вы знаете, все наши чувства прежде всего поражают желудок.
— Значит, — сказал я, улыбаясь, — люди с чувствительным сердцем умирают от желудочных болезней?
— Не смейтесь, Феликс, это истинная правда. Слишком сильные огорчения оказывают губительное действие на главный симпатический нерв. Чрезмерная чувствительность постоянно раздражает слизистую оболочку желудка. Если такое состояние продолжается долго, оно приводит к изменениям в пищеварительных органах, сначала незаметным: нарушается работа органов секреции, пропадает аппетит, пищеварение становится капризным; вскоре появляются острые боли, они все усиливаются, и с каждым днем приступы становятся все чаще; потом происходит полное расстройство организма, словно к вашей пище постоянно подмешивали медленно действующий яд; слизистые оболочки утолщаются, начинается затвердение желудочного клапана, появляется злокачественная опухоль, а затем наступает смерть. Так вот, дорогой мой, я уже дошел до этой стадии. В желудке у меня началось затвердение, и теперь ничто уже не может остановить ход болезни. Посмотрите на лимонно-желтый цвет моего лица, на мои сухие и блестящие глаза, на мою ужасную худобу! Я совсем иссох. Что поделаешь! Я привез из эмиграции зачатки этого недуга: я столько выстрадал в ту пору! Женитьба, которая могла бы загладить все, что я пережил в эмиграции, не только не утешила мою уязвленную душу, но еще углубила рану. Что я нашел дома? Вечные тревоги за детей, домашние огорчения, необходимость вновь составить себе состояние и постоянно экономить, множество лишений, на которые я обрекал жену, а прежде всего страдал сам. Наконец, вам одному могу я поведать свою тайну, свое самое большое горе: хотя Бланш — сущий ангел, она меня не понимает, она не знает о моих страданиях и еще усугубляет их; но я прощаю ей! Право, друг мой, мне горько это говорить, но женщина, менее добродетельная, дала бы мне больше счастья, принесла бы больше услад, о которых Бланш и не подозревает, ведь она наивна, как ребенок! Добавьте к этому, что слуги изводят меня; эти олухи так бестолковы, как будто я говорю с ними по-китайски. Когда наше состояние было наконец кое-как сколочено, когда у меня стало меньше огорчений, зло уже совершилось, недуг достиг той стадии, когда пропадает аппетит; затем на меня обрушилась новая тяжелая болезнь, которую так плохо лечил доктор Ориже; короче говоря, теперь мне осталось жить не больше полугода...
Я с ужасом слушал графа. Передо мной вновь встала графиня: лимонно-желтый цвет ее лица, сухой блеск ее глаз с первой же минуты поразили меня; я незаметно увлекал графа к дому, делая вид, что внимательно слушаю его жалобы, пересыпанные медицинскими рассуждениями, а сам думал лишь об Анриетте и хотел снова взглянуть на нее. Мы застали графиню в гостиной, где она присутствовала на уроке математики, который аббат де Доминис давал Жаку, и учила в то же время Мадлену вышивать. Прежде в день моего приезда она сумела бы отложить дела, чтобы посвятить мне все свое время, но я так искренне и глубоко любил ее, что подавил в сердце горе, причиненное мне этим контрастом между настоящим и прошлым, ибо я увидел роковой лимонно-желтый оттенок, который на этом ангельском лице походил на отсвет божественного огня, озаряющий лики святых на картинах итальянских художников. И я внезапно почувствовал ледяное дуновение смерти. Затем, когда пылающий взор Анриетты, лишенный той прозрачной влаги, которая прежде, казалось, омывала ее глаза, обратился ко мне, я вздрогнул; теперь я разглядел и другие перемены, следы страданий, которых не увидел на открытом воздухе: тоненькие черточки, едва заметные в мой прошлый приезд у нее на лбу, залегли глубокими морщинами; лицо осунулось, виски с голубоватыми жилками словно ввалились и горели; окруженные тенью глаза запали; она поблекла, как плод, который сжимается и до времени теряет краски, когда в глубине его точит червь. Не я ли, больше всего на свете жаждавший влить в ее душу живительный поток счастья, наполнил горечью тот свежий источник, в котором она черпала свое мужество? Я сел подле нее и спросил голосом, в котором звенело раскаяние: