Модеста Миньон | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все, что полезно, — безобразно, отвратительно. Кухня необходима в доме, но вы избегаете сидеть в кухне, вы предпочитаете ей гостиную, которую украшаете, как вот эту гостиную, совершенно ненужными вещами. Ну, для чего вот эта роспись, эти резные панели? Шестнадцатый век мы зовем веком Возрождения, и совершенно справедливо называем его так. Этот век был зарей нового мира, люди будут говорить о нем даже и тогда, когда изгладятся из памяти человечества несколько предшествующих веков, вся заслуга которых только в том, что они были когда-то, как и миллионы людей, не имевших никакого значения в жизни того или иного поколения.

— Пусть ветошь, все равно! Мила моя мне ветошь [92] , — шутливо произнес герцог д'Эрувиль, когда наступило молчание после напыщенной декламации Каналиса.

— А что такое искусство, которое, по-вашему, единственная сфера, достойная гения, где он призван заниматься эквилибристикой? — напал на Каналиса Бутша. — Существует ли оно в действительности? Или это только пышно изукрашенная ложь, в которую общественный человек привык верить. Зачем вешать в своей комнате нарисованный нормандский пейзаж, когда я могу пойти посмотреть настоящий пейзаж, который превосходно удался господу богу? В мечтах мы создаем поэмы прекраснее «Илиады». За небольшую цену я могу найти в Валонье, Карантане, а также в Провансе и Арле живых Венер, не менее прекрасных, чем творения Тициана. «Судебная газета» печатает романы получше романов Вальтера Скотта, с ужасной развязкой, кровавой, а не чернильной. Счастье и добродетель — выше искусства и гениальности.

— Браво, Бутша! — воскликнула г-жа Латурнель.

— Что он сказал? — спросил Каналис у Лабриера, с трудом отрывая взгляд от Модесты, ибо он с наслаждением читал прелестное наивное восхищение в ее глазах и позе.

Презрение Модесты, которое пришлось вынести Лабриеру, а главное, непочтительные слова, обращенные ею к отцу, настолько огорчили бедного юношу, что он не ответил Каналису. Его взгляд, скорбно устремленный на своенравную девушку, выражал глубокое раздумье. Доводы клерка были подхвачены герцогом д'Эрувилем; он с жаром развил их, сказав в заключение, что религиозные экстазы святой Терезы несравненно выше творений лорда Байрона.

— Вы неправы, — ответила Модеста, — эти экстазы — поэзия глубоко личная, между тем как гений Байрона или Мольера приносит пользу человечеству.

— Ну вот, ты и противоречишь господину Каналису, — с жаром возразил Шарль Миньон. — Ты требуешь теперь, чтобы гений был полезен, словно хлопок, но, быть может, и логика кажется тебе столь же отжившей и старозаветной, как твой бедный отец.

Бутша, Лабриер и г-жа Латурнель обменялись полунасмешливыми взглядами, которые раздосадовали Модесту; она растерялась и не нашлась, что ответить.

— Успокойтесь, мадемуазель, — сказал Каналис, улыбаясь ей, — мы не побиты и не уличены в противоречии. Произведение искусства, к какой бы области оно ни относилось, к литературе, музыке, живописи, скульптуре или архитектуре, имеет для общества и чисто материальную пользу в такой же мере, как коммерческие товары. Искусство — не что иное, как торговля, оно подразумевает ее. Книга приносит теперь автору около десяти тысяч франков, а для ее издания требуется наличие типографии, бумажной фабрики, книжной лавки, словолитни, то есть многие тысячи рабочих рук. Исполнение симфонии Бетховена или постановку оперы Россини также обслуживают рабочие руки, машины и целые отрасли производства. Стоимость какого-нибудь памятника еще нагляднее подтверждает мои слова. Вот почему можно смело сказать, что гениальные произведения покоятся на чрезвычайно дорогой основе, которая не может не приносить пользы рабочему.

Развивая это положение, Каналис говорил некоторое время чрезвычайно образно, сам наслаждаясь своим красноречием, но с ним случилось то же, что с большинством завзятых говорунов: он вернулся к исходной точке разговора и, не замечая этого, оказался одного мнения с Лабриером.

— Я с удовольствием вижу, дорогой барон, — тонко заметил герцог д'Эрувиль, — что вы будете прекрасным конституционным министром.

— О!.. — воскликнул Каналис с величественным жестом. — Что доказываем мы всеми этими спорами? Ту извечную истину, что все — правда и все — ложь. Как моральные истины, так и живые существа изменяются до неузнаваемости в зависимости от окружающей их среды.

— Общество живет признанными истинами, — заметил герцог д'Эрувиль.

— Какое легкомыслие! — тихо сказала г-жа Латурнель своему мужу.

— Он поэт, — ответил Гобенхейм, услышав эти слова.

Каналис, который полагал, что он стоит бесконечно выше своих слушателей, и, вероятно, был прав в своем последнем философском выводе, принял за признак невежества холодок, отразившийся на лицах присутствующих; но он увидел, что понят Модестой, и остался доволен собой. Он и не подозревал, как оскорбителен был его монолог для провинциалов, ибо главная их забота — доказать парижанам существование, ум и благоразумие провинции

— Давно ли вы видели герцогиню де Шолье? — спросил герцог у Каналиса, чтобы переменить разговор.

— Я расстался с ней шесть дней тому назад, — ответил Каналис.

— Как ее здоровье? — продолжал герцог.

— Превосходно.

— Окажите любезность, передайте ей поклон от меня, когда будете писать.

— Говорят, она очаровательна, правда это? — спросила Модеста, обращаясь к герцогу.

— Барон может ответить вам с бóльшим знанием дела, чем я, — сказал обер-шталмейстер.

— Более чем очаровательна, — проговорил Каналис, не отступая перед коварным намеком д'Эрувиля. — Но я пристрастен, мадемуазель: герцогиня де Шолье — мой друг уже десять лет. Ей я обязан всем, что во мне есть хорошего, она оградила меня от опасностей света. Наконец, герцог де Шолье помог мне вступить на тот путь, который я избрал. Без покровительства этой семьи король и принцессы могли бы забыть о таком незначительном поэте, как я; вот почему моя привязанность к герцогине будет всегда преисполнена благодарности.

Все это было сказано со слезами в голосе.

— Как мы должны любить вдохновительницу стольких чудесных песен, женщину, внушившую вам такое прекрасное чувство! — сказала Модеста растроганно. — Можно ли представить себе поэта без музы?

— У такого поэта не было бы сердца, он сочинял бы стихи, похожие на стихи Вольтера, который никогда никого не любил, кроме Вольтера, — ответил Каналис.

— А помните, как в Париже вы оказали мне честь откровенным признанием? Вы еще говорили тогда, что не испытываете тех чувств, которые выражаете в своих произведениях? — спросил бретонец у Каналиса.

— Меткий удар, храбрый воин, — ответил поэт, улыбаясь. — Но знайте, что вполне позволительно вкладывать чувство и в творчество и в реальную жизнь. Можно выражать прекрасные чувства, не испытывая их, и испытывать эти чувства, не будучи в силах их выразить. Мой друг Лабриер любит до потери рассудка, — великодушно сказал он, глядя на Модесту, — я же хоть и люблю, без сомнения, так же сильно, как он, но полагаю, если только не обольщаюсь, что сумел бы излить свою любовь в литературной форме, соответствующей ее глубине. Однако я не поручусь, мадемуазель, — проговорил он, повернувшись к Модесте с несколько утрированным изяществом, — что завтра же не потеряю рассудка и...