На асфальтовой дорожке стояло раскладное кресло с провисшими ремнями сиденья. Перед «караваном» дорожка обрывалась – тут, собственно, и проходила необозначенная граница поселения Неве-Эфраим.
Она поставила табурет, хлопнула на него рукопись и с чашкой в руке опустилась в кресло.
Перед ней, уже до краев заполненная солнцем, лежала расчищенная от валунов и окаймленная двумя рядами олив долинка. В глубине ее теснили и сжимали в ущелье опоясанные террасами старые ржавые холмы Самарии, а над ними в молодом родниковом небе текли желтые отмели облаков.
Метрах в двухстах от Зяминого вагончика бугрился курган остатками каменных стен времен Османской империи.
Зато, если перевалить через курган, можно побродить, спотыкаясь и балансируя руками, по раскопанным стенам города Ай. Израильтяне взяли его вторым – после Иерихо, – когда вернулись в эту землю, текущую молоком и медом. Так написано в ТАНАХе.
До сих пор кроты выталкивают на поверхность земли обесцвеченные временем и почвой кубики – крошево мозаичных полов и настенных панно, что украшали когда-то строения Шомрона, Самарии – цветущего края.
Во всех карманах Зяминой одежды валялись эти матовые кубики, похожие на кости для игры в «шешбеш». Их было приятно и странно перебирать в кармане, гладить пальцем шероховатую грань, согревать и думать, что тысячелетия назад они были вытесаны теплыми и чуткими руками предка-мастерового все из той же породы местного известняка, который и сейчас используют здесь для строительства.
Остатки древних стен, микву и маслодавильню с двумя огромными каменными жерновами каждое лето копает парочка поджарых американских археологов-пенсионеров.
Совет поселения выделил им, по соседству с Зяминым, «караван», и эти, всегда приветливые летние старички, в нахлобученных белых панамах, с утра до захода солнца копают в свое удовольствие, так напоминающее тяжелый изматывающий труд.
– Ты слышишь, – сказала она псу, – это верная мысль: настоящее удовольствие должно очень напоминать тяжелый изматывающий труд. Ведь и в любви так?
Кондрат гонял вокруг «каравана», поминутно подбегая к краю дорожки, за которым громоздились желтые валуны, росла трава, покачивался на ветру путаный сухой кустарник, оглядываясь на хозяйку и не решаясь нарушить запрет.
– Не ходи туда, – сказала ему Зяма негромко. – Там может быть змея. Или скорпион.
Его жалил уже яростный майский скорпион (сто шекелей за визит к ветеринару да еще тридцать за лекарство), он знал и это слово. И все-таки забежал немного вперед, в траву.
Нравом этот пес обладал независимым и склочным. Трехнедельным щенком его по недоразумению приволокла соседская девочка. В почтенном семействе ее учительницы-американки ощенилась любимая сука. Одного из трех щенков – белого, мохнатого, с черными, словно на пробор расчесанными ушами, назвали Конрад.
– Ты что! – ахнула Зяма, увидев эту мохнатую плюшку на протянутых ладонях соседки. – Куда нам собаку – в «караван»!
– Так ваша же дочка вчера выпросила, – расстроилась девочка. – Я его из Иерусалима за пазухой везла. Ну гляньте, какой он мотэк!
Щенок смотрел на Зяму из-под спадающего мохнатого уха бешеным глазом казачьего есаула.
– Ну ты, антисемит! – Зяма потрепала щенка по сбитой набекрень папахе. Он прихватил зубами ее палец и тут же принялся суетливо зализывать. Вообще, всячески подчеркивал судьбоносность момента. Морда у него была продувная; фас – чванного купца, профиль – ухмылка интеллектуала-шулера, нос – из черного дермантина.
Обнаружилось, что гладить щенка необыкновенно приятно. Рука сама тянулась к этому живому мохнатому теплу, к этому комочку с таким одушевленным взглядом. Мелочь стояла рядом и тихо, безутешно голосила.
– Ты считаешь, что он для нас достаточно сюськоватый? – строго спросила ее мать. Мелочь взвыла в предвкушении падения твердыни.
– Как его? Конрад? Ну, мы люди простые. Будешь Кондрашка, Кондрашук…
Соседка с облегчением вздохнула и вывалила щенка прямо в подставленный подол платьишка новой его хозяйки – Мелочи.
– Построим тебе будку, – пообещала Зяма, – назначим сторожевым псом. Будешь при деле.
Оказалось – пустые мечты. Назначить его никем не удалось – он сам назначал себе занятия и цели, которых, кстати, планомерно и неустанно достигал. Оказался величайшим бездельником и созерцателем. Был необыкновенно, проницательно и даже пугающе умен. Очеловечился до безобразия, весьма скоро выучился по-русски, да и на иврите с Мелочью мог поддержать беседу. Понимал не только слова и фразы, но и намерения, и движения души, и когда случалось настроение – участвовал в разговоре различными, довольно внятными, междометиями. Ел он, конечно, когда и что хотел. Спал, конечно, где душа пожелает (собачьи коврики и подстилки, предложенные ему поначалу, были со страшным презрением оттрепаны и вышвырнуты за дверь).
Когда пришло время делать щенку прививки, выяснилось, что он – чистокровный тибетский терьер, порода умнейшая, собака тибетских монахов. Привыкла быть при человеке, рядом. Словом, он сразу потребовал к себе уважения.
Впоследствии обнаружилось, что этот пес на все имел свое мнение и не собирался держать его при себе.
С каждым из домашних он придерживался особой линии отношений – к отцу подходил с почтительным достоинством, как дипломат небольшого, но достаточно независимого государства, с Мелочью постоянно соперничал и выяснял отношения, иногда прикусывал, не позволяя ей фамильярничать. А Зяму обожал исступленно, страшно ревновал к отцу, поминутно лез к ней с поцелуями и по-настоящему страдал, когда эти двое по вечерам выставляли его из комнаты и запирали дверь. Тогда, развесив уши, он слонялся, как потерянный, и короткими стонущими вздохами задавал себе вопрос: ну чем, чем можно заниматься там без меня и что ему от нее надо?!
Когда отец возвращался домой после ночного дежурства, щенок, дрожа от охотничьего восторга, ждал, когда тот разуется и снимет носки. Тогда с алчным урчанием он хватал носок и весь вечер слонялся с ним в зубах по «каравану», ревниво и грозно огрызаясь, если кто-то из домашних пытался отнять у него его богатство. Во всей его походке так и читалось: и мы тоже не лыком шиты, и у нас, между прочим, кой-какое имущество имеется…
– …Ну-ка, поди сюда! – строго проговорила Зяма. Он внимательно наблюдал из травы за ее реакцией: выжидал, выводил из себя.
– Ах так… – сказала она, делая вид, что обиделась. – Ну, как хочешь. Только потом не прибегай с жалобами.
Тогда он примчался, вспрыгнул к ней на колени, норовя лизнуть ее прямо в губы. Она уворачивалась.
– Кофе же, дурак, кофе расплескаешь! Наконец он свалился у ее ног, вытянулся в тени от кресла.
– Для чего я тебя держу? – сурово спросила его Зяма. – Для охраны или для душевной прелести?
Несколько минут они молчали, пока Зяма бегло просматривала воспоминания бывшего лагерника.