– А мы? Отколе зачинает наша земля? – вопрошает Станята вновь и вновь. – От принятия веры? От князя Владимира? От Олега вещего или Рюрика? Отколе?
– Мыслю, Леонтий, – пошевелясь в скрипнувшем креслице, отвечает Алексий, – та Русь уже умерла! Пала, подточивши саму себя гордостию, разномыслием и стяжанием. Пото и монголы столь легко покорили себе Киевскую державу! Я ныне прошал великих бояр дать серебро для дел ордынских. Давали все, и давали помногу! Помнишь того боярина, что встретил нас под Можаем? А старуху? Селян? Смердов? Никита Федоров сказывал, что, когда он бежал из затвора, товарищи его, умирая, задерживали литвинов, дабы один изо всех – он один! – мог уйти! Воины эти вели себя как древлие христиане, жертвуя жизнию ради спасения братьи своей. Мыслю, хоть и много средь нас людей той древней киевской поры, людей, коим «свое» застит «обчее»…
– Как Хвост?
– Да, и не он один! Мыслю все же, что растет новая Русь, Святая Русь! И мы с тобою – у истоков ее!
– И Сергий?
– Да, и сугубо Сергий! Он – духовная наша защита. Ибо я – в скверне. В этих вот трудах. Перенявши крест крестного своего, даю днесь серебро на убийства и резню в Орде! И буду паки творить потребное земле моей, ибо никто же большей жертвы не имат, аще отдавший душу за други своя! Но земле нужен святой! Нужен тот, кто укажет пути добра и будет не запятнан не токмо деянием злым, но и помыслом даже! Нужен творец добра!
– Сергий?
– Да, Сергий!
Оба затихают, представляя себе игумена Сергия в этот час в его непрестанных, невидных внешне, но таких важных для земли и языка русского трудах.
Хлопают двери. Является, волоча за собою за руку Федора Кошку, раскрасневшийся, в спутанных вихрах, княжич.
– Владыко! А он мне велит спать! А я…
– И я велю! – твердо, но с мягкою улыбкою возражает Алексий. – Завтра поедешь в степь, а ныне – спи!
– Да-а-а…
– Да, сыне! Да, именно так!
Дмитрий сникает. Владыка еще ни разу не переменил слова своего, и потому он знает: Алексия надо слушать. Он с неохотою, фыркая, разбойно поглядывая на весело подмигивающего ему Федора Кошку, идет к рукомою. Потом, пригладив волосы, подходит к божнице. Стоит рядом с Алексием и, осурьезнев лицом, повторяет слова вечерней молитвы:
– Господи Боже наш, еже согреших во дни сем словом, делом и помышлением, яко благ и человеколюбец, прости ми! Мирен сон и безмятежен даруй ми! Ангела твоего, хранителя пошли, покрывающа и соблюдающа мя от всякого зла, яко ты еси хранитель душам и телесем нашим…
Алексий следит за княжичем: довольно ли успокоился он – и, видя, что ребенок уже готов ко сну, завершает моление.
Дмитрий снимает верхнее платье уже с сонно посоловевшими глазами, зевая, крестит рот. Вдруг, воспомня дневное, спрашивает, подымая глаза на Алексия:
– А мне сказывали про слона! Во-о-от такой большой! И нос долгий у ево, хоботом!
– Вот и увидишь слона своего во сне! – улыбаясь, отвечает Алексий.
Дмитрий укладывается, поерзав на соломенном прохладном ложе, натягивает одеяло из ряднины и вдруг произносит ясным голосом – видимо, думал давно и ворочал в уме так и эдак:
– А я тоже буду воином! Буду рати водить! Как Владимир!
– Будешь, будешь! – отзывается Алексий.
– А почто, – уже тише вопрошает отрок, – почто тогда игумен Сергий сказал про то одному Володе?
Алексий глядит на малыша, на мальчика, которому надлежит стать великим князем владимирским, медлит, отзывается с мягкою властью голоса:
– Пото, что ты – князь! Спи!
Он еще сидит, дав знак Федору Кошке покинуть покои. Потом, когда мальчик начинает спокойно посапывать, задергивает полог из расписной зендяни и снова переходит на свое место у аналоя. Оба, он и Станята, некоторое время молчат, давая княжичу крепче уснуть.
Дневной свет, послав в окошко с вынутою ради воздуха оконницей последние кровавые капли вечерней зари, меркнет, и в сгущающейся тьме покоя ярче проявляют себя огоньки лампад. Лицо Алексия, обведенное тенью, сейчас выглядит очень старым и строгим.
– Я много ходил по свету! – вполголоса сказывает Станята. – Когда понял, что у нас, в Новом Городи, нестроение настает… Много искал! И тоже нашел вот Сергия. Но у него не смог…
– Сергий понял и сам направил тебя ко мне! – возражает Алексий.
– Да, владыко! А теперь, ныне… Верно ведь, и в Киеве, и на Москве… Ты молвишь, молодость? А я порою о себе: кто я? И что надобно мне? О себе дак скучливо и думать! Ничто такое вот – дом, семья, зажиток – не влечет! Странник я, верно! Вот хочу понять! Не гневай, владыко! Ты вот и иные… В чем правда? Живут и живут! Ну, не станет энергий, ну, начнут думать о своем токмо… Не такие, конечно, как Апокавк, а простецы! Когда нет энергий, что ж тогда?
– Тогда разрушается все! – отвердев и осуровев ликом, отвечает Алексий. – Гибнет все сущее окрест: сама земля, вскормившая нас, скудеет, расхищаемая непристойно и жадно. И гибнет народ, и энергия оставших уходит на уничтожение сущего окрест…
– Неужто мочно уничтожить землю? – восклицает Станята.
– Ты видел пустыни? – возражает Алексий. – Развалины древних городов? Говорят, там жили люди! Но вырубили леса, иссушили воды, разрушили пашни, и остался один песок!
Станята встряхивает головою, думает.
– А я мнил, это так же невозможно, как запрудить Волгу, как поворотить реки вспять… Зачем?
– Народ, оставленный Господом, – строго отвечает Алексий, – может токмо разрушать, убивая себя! Сам по себе человек, возгордясь своею силою, ничто! Погубит землю и погибнет сам по слову Всевышнего!
Сумерки совсем сгустились.
– Ну, а татары? – раздается голос Станяты из темноты. – Татар, вернее мунгал, пришедших с Батыем, уже нет! – возражает Алексий. – Теперь подняли голову те, кого когда-то покорил Батый!
– Потому и резня?
– Потому и резня!
– Так, может…
– Нет, Леонтий! Еще нет. Русь не готова к борьбе. Пусть сплотится земля. Пусть вырастут воины. Вот этот мальчик, мню, поведет их на бой. Быть может, когда уже нас не станет на свете!
– Ну, а Литва? – вновь вопрошает Станята.
– С Литвою сложнее! – отвечает во тьме голос Алексия. – Там тоже подъем, тоже молодость языка! – Они бы и одолели нас. Но, мню, не уцелеют литвины-язычники меж католиками и православными!
– И любой выбор покончит с Литвой?
– Во всяком случае, приняв латинскую веру, они оттолкнут от себя всех православных, а принявши православие… Приняв православие, Ольгерд мог бы и победить! Но он сего не свершит. После киевского нятья я в сем убедился сугубо. И еще потому не свершит, что, прими он православие, отчина его, Великая Литва, скоро бы и сама стала Русью! Нет, Леонтий, я не зрю ныне иной укрепы православию, кроме нашей с тобою земли, кроме Руси Великой!