Ветер времени | Страница: 161

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Подоенное разлили по кринкам и вынесли в холодную клетушку на сенях, куда складывали снедь и печеный хлеб на неделю. Здесь молоко отстаивалось. Пока готовила хлебы, поставила в печь творог и едва не сожгла, но вовремя спохватилась вытащить ухватом глиняную корчагу. Горячий творог вывалили в решето, поставили стекать. Угли уже выгребли, опахали печь можжевеловым помелом, и Наталья принялась сажать хлебы на деревянную лопату, пёкло, и метать в печь.

Сын, постояв на ножках и сделав несколько шагов по избе, в конце концов опустился на четвереньки и пополз, выставив заднюшку, косолапо перебирая толстыми, в перевязочках, ножками. У порога вновь встал, просительно глядя на дверь. Наталья кинула последнюю ковригу на горячий под, заволокла устье печи деревянной заслонкою (в окна уже светло протянулись солнечные лучи) и, подхватив малыша под руку, вышла в утреннюю сырь двора. Овцы грудились у крыльца, и сын потянулся сразу к ним – потрогать курчавую шерсть и теплые морды овец, что незастенчиво обнюхивали малыша, тычась в него своими черными горбатыми носами. Наконец овцы отошли от крыльца, и гуси друг за другом спустились под гору, к реке. Пестрые куры рылись в сору, и Наталья отнесла сына подальше от них и от наседки, что могла выклевать глаза маленькому, посадила на теплый пригорок, на траву. Сама прошла в огород; поглядывая на маленького, выполола грядку моркови – остальные Онисья доправит! Отерла потный лоб, прошла в отверстые хлева, проверила, хорошо ли Сенька вычистил стойла. Сменив Онисью за горшком со сливками, отправила бабу за водой. Та уже и своего малыша затащила в корзине в горницу.

Скоро все сели за кашу с топленым молоком. Густой дух поспевающего ржаного хлеба тек по горнице. Наталья сама прочла «Отче наш» перед трапезой. Отрезая хлеб, холоп уронил нож – придет жданный кто! Так и подумалось о Никите.

Сенька ушел косить до обеда. Ониська отправилась в огород, а Наталья, сбивши масло и промыв его ключевою водой, уложила круглые фунтовые масляные колобы в берестяной туес, вынесла в кладовушку на сени, отжала творог и тоже вынесла из избы, слила сыворотку в коровью бадейку – бычку с телушкой, как придут с поля, так и дать – и, проверив всех троих детей (сына занесла все-таки в горницу, а то его уже облизала собака на дворе, и он ревел, сидя на траве раскорякою), села прясть. Стучало веретено, которое Наталья то и дело пускала волчком, тек по избе сытный дух поспевающего хлеба, и она стала напевать сперва про себя, потом громче и громче грустную – взгрустнулось чего-то, – и дети заслушались, даже и «медвежонок» (редко звала сына крестильным именем Иван, а все больше прозвищами) прилез, уместился у ног, приник к ней, посапывая.

Топот во дворе застал Наталью врасплох. Она только-только начала вынимать хлебы из печи. Засуетилась, упало сердце: «Он!» Кинулась к порогу, к печи, махнула рукой, все бросив, выбежала вон.

Никита с подвязанной рукою неловко слезал с седла. (Как ни рада была мужу, а тотчас подумалось про покос: холопу одному не сдюжить, эстолько сенов надобно!) Второй, невысокий, жилистый, тоже слезавший с седла, был незнакомый, однако по строгому виду и по внимательному, полному мысли взору (кабы не в мирском платье, дак и принять за инока мочно!) угадала, что не простой кметь.

Обнявши левою, здоровой рукою (пахло конем, потом, пылью, дорогой и родным, своим запахом, который узнала бы среди тысячи в темноте), Никита охлопал ее по спине, чуть грубовато, стесняясь перед гостем, подвел. Дрогнув голосом, повестил:

– Станята! Баял про ево! Владычный писец! – И тише добавил: – Радость нам с тобою привез!

– А хлебы ти! – всплеснула руками Наталья. Ониська, впрочем, спохватилась первая. Пока госпожа встречала гостя и мужа, забежала в горницу и, сообразив дело, покидала из печи готовые хлебы, застелила рядном, вдвинула ухватом в печь щи, прикрыла заслонкою и уже разоставляла на столе глиняные мисы и деревянные тарели.

Пока мужики мылись во дворе, поливали один другому на спину, снявши рубахи, до пояса голые, стол обрастал закусками. Явились рыжики, и масло, и хлеб, и сущик, и горка зеленого лука, укропа и сельдерея, и блюдо земляники, собранной давеча за рекою, явилось на стол, и третьеводнишние пироги с капустою, и тертая редька, и квас.

Никита, усевшись за стол, морщась, пошевелил пальцами увечной руки, крякнув, взял деревянную ложку в левую руку. Пора была обедошняя, и холоп скоро явился, к самой выти.

Стол наполнился. Закусив рыжиками и чесноком, выпили по чаре береженого меду, въелись затем в огненные щи, за которыми воспоследовали пироги и пшенная каша. Ели на заедки творог, щедро политый сметаною и медом, жевали хрусткие домашние коржи, сотворенные на патоке. Пили пиво и квас.

Новость была действительно утешная. Владыка мог по закону забрать под себя и Натальину деревню, поскольку Никита заложился за митрополита со всем родом, но не только не сделал этого, а, напротив, выдал грамоту, по которой деревня под Коломною оставалась вчистую за Натальей Никитишной и могла быть передана ею любому родичу, а сын Никиты волен был не служить митрополичьему дому, и тогда коломенская деревня Натальи переходила к нему. Лучшего подарка, в самом деле, пожелать было бы и неможно.

– Вот, малыш! – говорил Никита, прижимая к себе сынишку здоровой рукой. – Вырастешь, станешь вольным мужем!

Мальчик, еще ничего не понимая, только таращил глаза на отца и силился что-то сказать, совсем пока неразборчивое… Станята тем часом тихо беседовал с Натальей, вызнавая беды и радости в семье друга.

В ближайшие три дня утрами сходил на покос, смахнул порядочный лужок хорошо отточенною горбушей, смотался к старшему посельскому и от имени митрополита выпросил на неделю двоих работников. Словом, покос был Станятою спасен.

В день отъезда Станяты мужики сидели, пили кислый мед на расставании. Никита все спрашивал, что надумал делать Алексий. Станята, не хотя врать другу и не будучи волен повестить владычные тайности, отмалчивался, только единожды намекнув, что идут пересылы с Мамаевой Ордой.

– А Ольгерд? – спрашивал Никита с напором. – Он же, бают, уже и Киев под себя забрал, сына там посадил, и весь юг, до самого Русского моря! Почитай, и всю Киевскую державу под себя полонил, эко! Неуж стерпим?

– Пока стерпим! – отвечал Станята. – Надо терпеть! Придет и Ольгердов час… Добро, что митрополию отстояли!

– А снова Ольгерд кого поставит там, у себя?!

– Пока не слыхать! Каллист изобижен, не позволит! Кабы крестилась Литва, ино бы дело повернуло…

Друзья сидят, думают. У того и другого в глазах киевское сидение, но о том – ни слова.

– Ты поправляйся скорей! – просит Станята друга, и Никита кивает серьезно, без улыбки на челе, словно и болесть в воле людской, ежели, конечно, есть воля. Друзья пьют, думают. У них нет той власти, что у владыки Алексия, и не будет никогда, но думают они о том же самом и хотят того же, и потому только и может Алексий там, на вершине власти, вершить дело свое и побеждать там и в том, в чем греческий василевс Кантакузин терпел поражение за поражением.