Александр Морхинин первым увидел князя, бояре завставали было, но Симеон торопливым движением руки вновь усадил их по местам. Михайло Терентьич глянул скоса, хотев что-то прошать, но, видно, понял по лицу молодого князя, по шалым его глазам, что прошать не стоит, ухмыльнулся едва-едва, молвил:
– Дела, вишь!
– Да, дела… – отмолвил Семен с растерянною улыбкой. – А я… – хотел покаяти в безделии своем, но сдержал слово. Князю невместно. Строго свел брови. Попытал вникнуть в то, что почали объяснять ему в два голоса Сорокоум с Морхининым. Слушал, кивал, а не понимал ничего. В глазах все мрела приманчивая синева, покамест жаркая волна гнева на себя не заставила стряхнуть наваждение. Он крепко сел на скамью, повелел в уме: «Внять!» Попросил, залившись нервным румянцем, повторить сказанное. Михайло Терентьич одним еле видным прищуром глаз одобрил молодого князя. Сорокоум посопел (не любил, когда его плохо слушали).
– Софья Юрьевна, толкую, не ко времени умерла, царство ей небесное! Московской узды на Костянтина не стало! Дак вот, смекаем тута, с племянником у их не все ладно, со Всеволодом, да и кашинский князь тово… Словом, понимай сам, княже!
(Кашинский князь, Василий Михалыч, самый младший из сыновей Михайлы Святого, замученного в Орде, жил до недавней поры в Твери. И теперь что ж? Надобно ссорить его с родным старшим братом Костянтином? Возможно ли сие? Тем паче без тетки Софьи? И само-то оно таково пакостливо, брр!) Спросил отрывисто:
– Кашинский князь тоже в Орде?
– То-то и оно, что нет! – раздумчиво протянул Сорокоум. – В Орде-то их свадить не дорого б стало…
Вновь началось то, из крови и грязи сотканное, что именуют делами, трудами и заботами господарскими, а позже назовут греческим словом «политика», и смысл чего – борьба за земную власть.
Мелкая речная волна лижет истоптанный песчаный берег, упорно замывает отбросы и сор, все, что накидали тут походя, словно хочет смыть поскорее с себя людскую скверну земли. Татарские курдючные овцы стоят и глупо смотрят, уставясь, на пристающие суда. Тут бы и сказать, к слову: как бараны на новые ворота! Он невесело усмехнулся. Утрело. Над огромным ордынским городом разгоралась заря. Какая-то уже не такая, как дома. Не было медленного чуда преображения: червонного светоносного меча над лесом, яснеющих далей, мягкого золота первых лучей. Тут вмиг охватило полнеба рассветным пожаром, и вот уже кратко вспыхнули дальние берега, и полированной сталью одело Итиль, и прошло, промелькнуло, окончило. И горячее солнце уже высоко зависло над землею. Степь! Все тут иное… И как пуст теперь этот глиняный город с яркими пятнами бирюзы – ордынской голубой глазури! Как пуст без отца, без князей-соперников, Александра с Федором… Словно выжгло, выгорело, и осталась одна сухая скорлупа…
Вон! Уже встречают! И наши, и ордынцы… Никак сам Товлубег? И снова будет золотой трон, и стареющий Узбек на троне в окружении жен и вельмож… Что скажет ему Узбек? Что он сам ответит Узбеку? («А ведь и не знаю!» – как-то вдруг остро и беспокойно вспыхнуло в мозгу и пробежало неприятною дрожью, или то ночная уходящая сырь так пронзила его, пока он стоял тут, и глядел, и думал недвижимо?) И сказать надо уже теперь, особенно ежели Товлубий… Нет, не Товлубий, кажется! Да уже не Черкас ли сам? Нет, и не Черкас… А, видел, знаю! Знакомец старый! И уже машет, щурясь приветно, словно умильный кот. Как же его? Айдар? Ибрагим? Да, кажется, Ибрагимбег! (Не ошибиться бы только при встрече!) Надо прошать Сорокоума! Но старый боярин и сам не умедлил, уже подсказывал, стоя за плечом:
– Князь ихний. Послали встречать. Величают! Кабы только потом… Мягко стелют ежели…
Не дослушивая ворчаний старика (верно, и тут прав, недаром Сорокоумом прозван!), твердо соступил на сходни. Склонив голову, по-восточному прижал руки ко груди, отвечая на приветствие. Потом прямо глянул в веселые (и верно, насмешливые!) глаза татарина. Сказал татарское, заученное: «Здравствуй!» Выслушивая многословное цветистое приветствие, опять опустил глаза. (Спросить про Узбека? Нет! Да и… здесь ли Узбек? И вообще – жив ли Узбек?! Не потому ли так весел и цветист татарин, что его, Симеона, ожидает беда?) Вмешались бояра. Феофан Бяконтов, отвечая на восточную лесть украшенным византийским славословием, велеречиво осведомился о здоровье «повелителя вселенной». Тут только и вызналось, что угадал: Узбека не было в Сарае. Уехал на летние кочевья – так было, во всяком случае, сказано – и сожидает урусутских князей к себе. Однако нет худа без добра. Русские князья еще не покинули Сарая, и открывалась возможность потолковать с каждым из них в особину, допрежь ханского (возможно рокового) решения.
Все это уяснело ввечеру. День же был хлопотлив и суматошен. Сгружались. Волокли, расталкивая толпы любопытных, клетки со злосчастными зверьми на подворье, сводили, коней, тоже словно пьяных после водяного странствия, бережно несли сомлевших терских соколов и чилигов, возили поставы сукон, кули, бочки, кожаные кошели с разноличным княжеским добром. Устраивались, топили баню. Михайло Терентьич с Федором Акинфовым тут же, не стряпая, отправились покупать татарских коней в дорогу, ладить телеги, на что потребны были местные русские мастера.
К первой выти все были умучены всмерть. Не ели – жрали, почти не разговаривая. Семен, коего труды дорожные задели боком, – опытные бояра все делали сами, без него, – сидел сейчас во главе стола и озирал свою посерьезневшую дружину, с сугубым вниманием вгрызавшуюся в курящую паром баранину, с хрустом и чавканьем уминавшую гречневую кашу, запивая варево квасом и огненной рыбной ухой… Сидели не в хоромах, а прямо во дворе, вытащив, ради летнего жаркого дня, столы и лавки наружу. Тут – старшая дружина боярская, а там, за теми столами, – простые кмети и молодшие: конюшие, детские, лодейные мужики, холопы, дворовые и прочая московская чадь. Старики вкушали вдумчиво, и Михайло Терентьич, облизывая узорную, с рыбьим хвостом новогородскую ложку, толковал Сорокоуму про какого-то дивных статей тоурменского жеребца, виденного им в торгу. И значило это, что все идет ладным побытом, не то бы Михайло Терентьич пасмурно молчал и сидел бы, строго уставясь в мису с едой, не глядючи ни на кого. Смекнув, что уже изучил иные повадки старика, Семен невесть с какой радости великой повеселел и сам. От сердца отлегло немного. Вот все они тут, и молодшие и старейшие, с завтрашнего дня станут хлопотать о нем, о его успехе у хана, суетиться, недосыпать, выдумывать все новые и новые затеи. (А ту, золотоволосую, уже завтра передадут Черкасу, и он только мельком узрит ее в волоковое окошко верхних хором, и все. И ничего больше… Знала бы Настасья, о чем он думает днесь!) А степь цветет, и даже сюда, сквозь запахи навоза, пыли, чадящего кизяка, доносит томительный, с легкою полынною горечью, аромат…
Ростовский зять приехал в Сарай вместе с женою, Семеновой сестрой, что очень помогло и разговору, и родственному неотяготительному свиданию. Встретились в тот же вечер, после бани, и Маша первая кинулась Семену на шею: «Сема!», этим детским именем враз разорвав кольцо грудного, сложившегося за прошедшие годы господарского нелюбия. Потом, конечно, и ссорились, и даже кричали друг на друга – по-родственному.