Не хватало людей, да и приказать, как прежде, нельзя было уже – вольные смотрели поврозь, ладили отойти от господина жить в особину, слободскими землепашцами. Кабы не дружные усилия всей семьи, кабы не Стефан, развернувшийся на диво, не одюжил бы Кирилл и первого года своего в Радонеже, хоть и помогали ему, сильно помогали наездами Тормосовы, и Онисим не оставлял родича, а все же тем и самим несладко было попервости выставать вновь на радонежской новине!
Стефан въелся в работу свирепо. Он рубил, тесал, ворочал тугие стволы, сам ковал коней, сам щепал дрань на хоромы. Сухощав, высок и крепок, с серебряным крестом на распахнутой груди, с огневым мрачным лицом, он круто и безошибочно вырубал чашею углы, проведя чертою, твердо брал секиру и в один дух, не останавливаясь, проходил весь ствол, выгоняя затем словно играючи бело-розовый смолистый паз; сам-один, бледнея от натуги, ворочал неподъемные дерева, лихо клал на мох, покрикивая на холопов, которые (те, что не покинули господина своего) слушались теперь Стефана беспрекословно.
Варфоломей любовался братом. Изо всех сил, стараясь не отстать, спешил прежде слова исполнить любое его повеление. Не обижался, когда Стефан, принимая его работу, лишь молча, коротким кивком одобрял любовно и чисто вырубленный створ двух бревен или выглаженную до блеска Варфоломеевым топором колоду окна. «Где, как и когда навык брат все это делать? – восхищенно думал Варфоломей, изо всех сил по Стефанову указанию уминая сыромятину в вонючей жиже широкого дубового корыта. – Откуда он знает мужицкий труд?»
Стефан частенько и ошибался, конечно, и творил не так и не то, и, наливаясь темною кровью, склоняя чело, подходил к Якову ли, или к кому из опытных мастеров прошать о том, и другом, и третьем, но Варфоломей в юношеском обожании своем вовсе не замечал огрехов старшего брата, даже и тогда не чуял их, когда Стефан, наказав ему что-нибудь делать, являлся вечером, после целого дня старательной работы Варфоломея, и говорил угрюмо:
– Не так! Выкидывай всё! Наново зачинай!
Первый раз это случилось с копыльями, которые Стефан неверно разметил, а Варфоломей по его указке наготовил целую гору, испортив заготовленное дерево. Копылья были слишком глубоко зарублены и не годились в дело. Стефан в молчаливой ярости ломал и швырял копылы об пол, а Варфоломей смотрел молча, жалея брата паче собственного загубленного труда.
Когда впервые пошли на пожогу, Стефан, глянув искоса, повелел Варфоломею сурово:
– Лапти обуй! Сапоги погубишь!
Варфоломей переобулся без слов.
В синем дыму, в сплошной горечи низового пожара, задыхаясь и кашляя, надрываясь над вагою, которой он выворачивал горелые пни и шевелил чадящие кострища, Варфоломей скоро оценил братнин совет. Ноге стало вдруг горячо, и, глянув вниз, он увидел в дыму свой собственный затлевающий лапоть. Воды не было, и пришлось долго совать и возить ногою по земле, прежде чем смолисто занявшийся лапоть окончательно потух.
В дыму точно призраки шевелились люди, открытыми ртами, словно рыбы, вытащенные из воды, хватали дымный воздух, кашляли, выжимая слезы из воспаленных глаз. Временами то тот, то другой, отшвыривая вагу, с руганью отбегал вон из пожара к близкому болотцу, там валился ничком в сырой мох, на несколько блаженных мгновений погружал обожженное лицо в холодную ржавую воду. Один Стефан, черный, страшный, с пронзительными белками глаз на закопченном лице, так ни разу и не ушел с пожоги. Скалясь, сцепив зубы, ворочал и ворочал вагою, кучами таскал мелкий сор, раздувая костры, обжигаясь, выпрыгивал прямо из пламени и снова, сбив и охлопав предательские искры с затлевающей свиты, кидался в огонь.
Окружный лес то совсем заволакивало дымом, и тогда крайние дерева словно висели в густом чаду, лишенные подножия своего, то дым прижимало на миг к земле повеявшим с вершин ветром, головы людей выныривали из тумана, свежий дух врывался в опаленные легкие, и снова тяжкая едучая мга подымалась ввысь, заволакивая все окрест.
Варфоломей ворочал и ворочал, размазывая сажу и пот по лицу, временем поглядывая на Петра – не провалился бы невзначай в какую огненную яму. Когда ставало невмоготу, читал про себя «Отче наш» или свой любимый псалом: «Камо пойду от духа твоего, и от лица твоего камо бежу? Аще взыду на небо, ты тамо еси, аще сниду во ад – тамо еси, аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука твоя наставит мя, и удержит мя десница твоя!» Ад был похож на пожогу, а спрятаться в глуби моря ужасно хотелось в такие мгновения, но после псалма как-то становилось легче: душа, а с нею и руки и тело обретали утерянную твердоту. Петя уже дважды уползал в лес – отлеживаться. Варфоломею очень хотелось того же. Но Стефан не уходил с пожоги, и, ломая себя, не уходил и Варфоломей.
Низилось солнце, темнело. Ярче горели костры. Просохшее дерево веселее занималось белым пламенем. В середке пожоги, где были навалены большие кучи пенья-колодья, ярел и ширился высокий, шатающийся под ветром огонь.
В какой-то миг на пожоге появилась мать, Мария. В горьком тумане, высокая и легкая, подошла к Варфоломею, словно видение, протянула берестяной жбан с квасом: «Испей!» Варфоломей пил захлебываясь, не в силах оторваться даже, чтобы передохнуть. Напоив среднего сына, Мария, щурясь и подвертывая голову от огня, двинулась дальше – искать Стефана.
Костры догорели и сникли только на рассвете. И до самого рассвета Стефан с Варфоломеем ворочали вагами костры, помогали огню, корчевали и стаскивали в кучи тлеющие сучья и тяжелые хвойные лапы, что, подсохнув, вспыхивали слепительными мириадами искр.
Стефан, – мало поев и едва соснув на лесной опушке, подстеливши свиту и завернув голову от комарья, – на заре снова был на ногах, и Варфоломей, оставшийся по примеру брата стеречь костры, у которого уже никаких решительно не оставалось сил – ни душевных, ни телесных, – тоже встал, шатаясь, с трудом и болью разгибая онемевшие члены, и, почти рыдая, побрел вслед за братом, тяжко ступая по горячему пеплу в огонь.
После пожоги не пришлось даже передохнуть, ни отмыться путем. Подпирали иные заботы. Снова надобно было брать в руки топоры, ворочать камни, месить глину и ладить упряжь.
Варфоломей в тот день, как воротились с пожоги, лег было спать без обычной вечерней молитвы. Но и обарываемый сном, тихо скуля от боли, от сухого жжения опаленной кожи, все-таки поднялся, добрел до иконы и, встав на колени (ноги уже не держали), горячо поблагодарил Господа за данные ему силы к труду. И стало легче. Одолев себя, уж и разогнуться сумел, и твердо дойти до ложа, и солому перетряхнуть. Еще подумал, валясь, что сейчас, наверное, лицом напоминает Стефана, и – не додумал, унырнул в сон.
Назавтра брат, свысока глянув на обгорелые останки лаптей в руках у Варфоломея, процедил – скорее себе самому, чем Варфоломею:
– И лапти плесть надо уметь самому! – Подумал, поджав рот, повелел: – У Григорья возьми новую пару, заутра пахать идем!
Поздно вечером Варфоломей пробрался в челядню, где густо грудились в кухонном чаду и дыму останние Кирилловы холопы с жёнками и детьми, подсел к Тюхе Кривому, который как раз ладил берестяной кошел… Не говоря о том ни слова Стефану, сократив отдых и сон, Варфоломей за две недели выучился прилично заплетать и оканчивать лапоть, постиг прямой и косой слой, уразумел, как ловчее всего действовать кочедыгом.