— Что вы привязались?! Да уйдете вы отсюда наконец или нет?!
Она побежала в дом, оставив их в недоумении. Через минуту вылетела оттуда и сунула в руки Михину пару листков со словами:
— Вот, это все. Больше у меня ничего нет. Оставила себе на память. Забирайте! Дело возбуждайте! Только мама его не убивала!
Она опять исчезла в доме, они услышали, как щелкнул замок. Теперь входная дверь была заперта изнутри.
— Какая нервная девушка, аты мне ее в жены предлагал, — усмехнулся Михин и заглянул в первый лист. — Продолжение «Смерти»! Так я и думал! Хочешь почитать?
— А ты?
— Очередной блеф. Заигрался Павел Андреевич. Читай первым.
Алексею ничего не оставалось, как вновь погрузиться в творение Клишина. Итак, очередная клевета. Теперь он в этом не сомневался.
«Смерть на даче». Отрывок
«…девочка. Говорят, мужчины страстно мечтают о сыновьях. Мне же, напротив, всегда хотелось, чтобы рядом со мной росла маленькая девочка. Светленькая, хорошенькая, как куколка, пахнущая материнским теплом и молоком. Чтобы эта девочка улыбалась по утрам только мне, а на ночь целовала в щеку и желала спокойной ночи. Я хотел бы вдохнуть в нее жизнь, сделать совершеннейшей из женщин. Я хотел создать идеал.
То, что получилось, меня ужаснуло. Она внимала мне жадно, но, похоже, все понимала по-своему. Сначала надо было излечиться самому, прежде чем браться за работу Пигмалиона. Моя Галатея вышла отвратительной. Хотя физически совершенной. Я смотрел на нее, и казалось, что вижу чудовище!
Соню всегда и везде принимали за мою родную сестру, так мы с ней похожи. Она была и беленькая, и хорошенькая. Желтый цыпленок в оранжевом платье с золотистым бантом, которого я выводил во двор, где в детской песочнице возились другие, конечно же не такие совершенные, как она, дети. У Сони всегда было много игрушек — Вера откупалась, чем могла. Она работала, как проклятая, спихнув девочку на руки мне. Я взялся за это охотно. За воспитание самого совершенного в мире ребенка. Соня сразу же невзлюбила плюшевых медвежат, лопоухих зайцев, кукол со стеклянными глазами и пучками искусственных волос. В детстве она любила только одну игрушку — меня. Беря в руки очередного клоуна, одетого в яркий костюм, крутила его с минуту в руках, потом рассерженно бросала на пол:
— Ты красивее.
— Разве? — пытался бороться я с ее скверным вкусом.
— Не такие синие, как у тебя, — говорила меж тем она, выковыривая пластмассовый глаз. А выдирая волосы у очередной куклы, рассерженно заявляла: — Не такие желтые! Не такие!
Ребенок, что с нее взять!
.— Зато его можно посадить, и он никуда не денется, — резонно замечал я, поднимая бедного клоуна. — Он не убежит по своим делам, а будет в компании других кукол пить понарошечный чай.
— А стишки он умеет придумывать? Про краба? Паша, расскажи!
И я послушно заводил свою шарманку:
— Жил-был краб, восемь лап, белые носочки, ползает в песочке…
Стихи Соня так и не научилась сочинять, она вообще была девочкой практичной, всегда лучше считала, чем читала. Это у нее от Веры.
Вера… Она старше меня на десять лет, они с моей матерью сестры по отцу, я называл ее просто Верой и обращался на ты. Сколько я помню, сводные сестры всегда враждовали. Война разгорелась из-за бабушкиного наследства. Та умерла, оставив завещание, согласно которому огромный старый дом и усадьба в полгектара отходили к обеим сестрам в равных долях. Вера хотела денег, она всегда хотела только денег. Моя мать никак не соглашалась свою долю ни уступить, ни продать, говорила, что в этой усадьбе ее корни и предки не простят, если чужие люди будут хозяйничать в доме и в саду. Это было с ее стороны простое, ничем не мотивированное упрямство, у нас тогда уже была и эта дача, и свой огород, но тот деревенский дом в ста километрах от Москвы, где мать родилась, отдать целиком в чужие руки она не хотела.
Со временем там все пришло в упадок: дом, усадьба. Старые яблони засыхали, сад зарастал, а сестры все никак не могли договориться. Едва приезжала одна, как тут же появлялась другая, словно чувствовала соперницу. И разгорался очередной скандал. Тогда я предпочитал уходить в сад. До сих пор помню, как, будучи мальчишкой, с упоением повторял загадочные, непонятные названия, пробуя их на вкус, словно сами яблоки: штрифлинг, пепин-шафран, анис… Я еще помню изумительные кусты смородины. В июле их ветки провисали до самой земли под тяжестью плодов. Ягоды были кислые на вкус, но такие ароматные! Мама клала их в чашку, заваривая чай. Детство, ах, это детство!
Прошло несколько лет, мои отношения с родителями разладилась. И мать, и отец были против того образа жизни, который я вел. Против профессии, которую считали несерьезной. Особенно возмутились, когда узнали, что я подрабатываю манекенщиком. Я злился на родителей, и тетка стала мне ближе, чем кто бы то ни был. Вера часами могла обсуждать мать, и, каюсь, я был ее согласным собеседником.
Время шло, родители мне теперь откровенно мешали. Но я вынужден был жить с ними, с этими людьми, которые абсолютно меня не понимали! Мать была просто домашней курицей, она слишком уж меня опекала, причем такой мелочной, настойчивой заботой, что становилось тошно. От ее приставаний, советов, от немыслимого количества еды, которое она старалась в меня запихнуть. Отец же изводил дачными делами, разговорами о заводе, на котором работал, попытками развернуть меня лицом в сторону другой, «мужской», по его мнению, профессии. Для чего звал в гараж к работягам или на улицу, под березу — забивать в домино козла.
Со скуки я изучал типажи. Игроков в домино, маминых коллег. Забыл сказать, что отец-то мой был простым работягой, зато мать — директором детской библиотеки. За библиотеку я ей безмерно благодарен, потому что она не жаловала больничные, и с гипсом на сломанной руке или соплями в носу я оказывался там, среди книжных полок. Среди наваленных в книгохранилище журналов, которым пришел срок быть списанными из читального зала.
Именно среди этой макулатуры все и случилось: открылся невидимый кран, мысли потекли, словно вода, и я вдруг увидел свою жизнь с того момента, от той книжной полки, и до самого конца, до стакана с отравленным вином. А когда увидел, то уже ничего не захотел менять.
Меня как писателя она откровенно не жаловала. Моя читающая мать. Толстой, Достоевский, Пушкин, Гоголь — они были титаны! А Павел Клишин — бездельник. Когда я говорил, что прежде чем стать классиком, Пушкин был той же попсой, она возмущенно махала на меня руками: "Паша, не смей, это же святое!" Она хотела, чтобы я женился, остепенился и стал работать в газете. Был нормальным человеком, а не болтался по случайным женщинам, пробавляясь случайными публикациями. Словом был сыном, которым можно гордиться.
Мои родители три года назад погибли в автокатастрофе. Что поделаешь, автомобиль — самый опасный вид транспорта. Некоторые обстоятельства этой трагедии мне и сейчас не хочется вспоминать. Умерла их общая родственница, смерть на время примирила враждующих сестер, они вместе ехали на поминки. Отец вез обеих на своей старенькой «копейке», дело было зимой, дорога скользкая, а на шипованную резину мать все время жаловалась. Уже за городом машина вдруг потеряла управление на опасном повороте, вылетела с трассы и упала в кювет. Снега в том году было мало, а склон оказался слишком крутой. Несколько раз машина перевернулась. Вера сидела сзади, и осталась жива. Отделалась переломом и огромными синяками. Она-то все потом и рассказала, перемежая повествование словами: "Ну что я могла, Паша, а? Что я могла?" Я невольно морщился. По словам врачей, отец погиб сразу, а мать была еще жива, когда Вера выползала на шоссе в ужасном, по ее собственным словам, состоянии. Она все время при этом говорила, что машин на дороге не было, первый попавшийся, в конце концов, телефонный автомат не работал. — Но не думаю, что тетка слишком спешила. В итоге мать потеряла много крови и умерла от переохлаждения. «Скорая» приехала поздно.