Об отъезде Киприана в Киев и о том, что заместо него будет опальный Пимен, Иван узнал одним из первых.
Ужинали. Мужики толковали, как нынче будет с данями да кормами, пойдет ли в зачет рождественского корма вывезенный нынче хлеб.
Сидели все вместе за грубым самодельным столом в только-только поставленной горнице. Пылали дрова в русской печи. Дым тек потолком, над самыми головами, и Ивану, что черпал из общей миски в очередь со всеми, было как-то вовсе наплевать, Киприану или Пимену придет возить хлеб, сыры и говядину из Селецкой волости. Не стало б нового ратного нахождения! Вот что долило порой. Ибо вновь Русь была одна меж враждебных сил Орды и Литвы, и вновь все надежды ее были только на этих вот мужиков из Раменского и иных сел, деревень и починков, что, авось, не выдадут и прокормят, да на воинскую силу, не собранную в августе, но потому и не одоленную в бою.
А так – сестра оказалась жива и с племянником, и брат, Лутоня, о чем он вызнал только вчера. И в Островом, куда он недавно мотался верхом, едва не загнавши коня, начинала брезжить какая ни на есть жизнь…
Был бы хлеб! Была бы у мужика земля! И защитил бы князь наперед от лихого ворога!
Поставить дом. Обеспечить семью теплом и хлебом. Вырастить сына.
Суметь не погибнуть в сечах, дабы не осиротить жену и мать. Да по всяк час помнить Господа, не жалея куска для сирого и увечного, памятуя, что и самому может выпасть та же судьба… Достойно окончить жизнь.
А об ином – кто там кого сверг и кто нынче сидит на владычном престоле – пусть мыслят такие, как преподобный игумен Сергий!
К нему начинали тянуться люди. Люди, впрочем, к Сергию тянулись всегда. Вокруг обители на Маковце множились росчисти, устроялись все новые деревни смердов. Давно исчезли – да и были ли когда? – те далекие, уже небылые годы, в которые рослый юноша, еще токмо задумывавший о стезе монашеской, пытался – и не мог – усовестить нераскаянного убийцу и чуть не потерял в те поры свою молодую жизнь. Давно ушли! Теперь бы он и с незнакомым себе людином заговорил по-иному. И уже привычная старческая строгость, да и это худое лицо в полуседой, потерявшей блеск и пламень бороде, и эти устремленные внутрь и сквозь глаза не дали бы ошибиться в нем и самому закоренелому грешнику.
Люди шли к троицкому игумену, часами поджидали во дворе обители, чтобы только упасть, прикоснуться, получить благословляющий жест сухой старческой руки…
Но и не один он был такой на Руси! И не в дальних же палестинах подвизались старцы, подчас и не менее славные и еще ранее него начавшие свой подвиг, и ко всякому из них шли толпы мирян, пробирались борами и моховыми болотами, терпели всяческие состояния, и зной, и гнус, и хлад, и осеннюю злую сырь, грелись у крохотных костерков-дымокуров, замотавши лица до глаз от настырного летнего комарья, или дрожали от осенней стужи, чтобы только на час малый услышать негромкую речь, поймать мановение благословляющей десницы, вдохнуть воздуха того, лучшего, – только тут, около этой кельи, дупла ли, пещерки ли малой, изрытой святым старцем в склоне оврага, – сущего мира, мира, над скорбью и суетою вознесенного и отделенного от этой юдоли страстей, гнева и слез… Ко многим шли! Сами себя пугаясь, оставляли старцам свой, подчас зело скудный, но от сердца идущий принос: краюху хлеба, выломанный сот дикого меда в берестяном самодельном туеске, какую ни то посконую оболочину, комок воску: «На свечку тебе, батюшко! Читать ли надумашь, али и так, от волков да силы вражьей!».. И умилялись, и вытирали слезы, непрошеные, светлые, и уходили опять в ночь и в суровые будни мирской жизни.
Приходили ко многим, и многих запомнили, и многие прославились впоследствии, «процвели», побогатев и обстроясь, святые обители, теми старцами основанные. Но имя Сергия нынче стало как бы отделяться, восходить над иными прочими, проникать инуду, за пределы уже и Московского великого княжения. И как тут сказать? Муж власти, далекий от трудов святоотческих, решил бы, может, что с ростом княжества самого, с укреплением князя Дмитрия среди властителей земли Владимирской растет, подымается и слава подвижника московского! Но возможно и вопреки решить, сказавши, что духовный авторитет Сергия укреплял власть государя московского, и, пожалуй, последнее будет вернее.
Власть всегда страстна и пристрастна. Ее укрепление неизбывно и всюду рождает протест еще не одоленных, вольных сил, и потому без скрепы духовной никакая власть долго стоять не может. А духовность свыше не насаждается. И силою властителя ее не укрепить тоже. Силою власти можно лишь уничтожить свечение духовности в людях, сведя жизнь к серому течению будничного добывания «хлеба насущного», которое, по каким-то сложным законам естества, никогда не удается и не удавалось без того самого стороннего и как бы отрицающего плотяную, тварную и вещную действительность огня, без того свечения духа, которое токмо и позволяет жить, и нести крест, и не губить сущее, Божий мир вокруг нас, и не губить самого себя, вместилище Духа живого, ежели есть вера не токмо во плоть, но и в Дух, не токмо в тленное, но и в вечное! Так, верно, от Сергия к власти восходил, а не на него упадал тот незримый ток, то истечение божественного света, о котором глаголали и писали оба Григория – Синаит и Палама – вослед великим старцам синайским первых, учительных веков.
И свет этот, сперва едва мерцавший в лесной украине на вершине Маковца, свет этот стал виден уже и от инуду, и нынче вот по оснеженным кое-где дорогам поздней нынешней весны привели к нему уже из Тверской земли, с Волги, безумного великого боярина знатного старинного рода Лозыниных, который болел давно и долго, убегал в леса, грыз по-медвежьи путы свои и руки неосторожных холопов, что ловили, имали и приводили домой раз за разом неукротимого господина своего, и тут, напоследях, порвавшего цепь, уже перед самой обителью Сергиевой.
– Не хощу тамо, не хощу! – орал боярин, и крик этот, даже не крик, а словно бы медвежий рев, первым услышали в обители, до того еще, как прибежал испуганный холоп тверич, сбивчиво объясняя, кого и зачем привели они к святому Сергию.
– Не хощу к Сергию! Не хощу! – продолжал яриться боярин, хапая зубами, пытаясь укусить упрямую дворню свою. Скоро прибежал и захлопотанный родич болящего.
Сергий вышел на крыльцо кельи. Немногословно велел братии собираться на молитву в церковь. Утробный рев (казалось уже – безумный вот-вот лопнет от крика) все не кончался за оградою. Иноки, опасливо взглядывая на своего игумена, проходили, точнее, пробегали в храм. Многих бесноватых излечивал ихний наставник, но чтобы так грозно ревел не дикий зверь, а человек, они еще не слыхали.
Ударили в било. Сергий, войдя в храм, неторопливо облачился. Надел епитрахиль, наручи, пояс и набедренник, сунул голову в отверстие ризы, поданной ему прислужником, и взял в руку тяжелый напрестольный крест кованого серебра – недавнее княжеское подарение. Молитва требовала сосредоточенности. Сосредоточенности требовал и не прекращающийся рев безумного вельможи.