– К матери поедем! Пущай благословит! – И на отчаянный, смертно перепуганный взгляд девушки, усмехнув слегка, домолвил:
– Грех не в грех, коли венцом прикрыт! А великий князь, чаю, будет заступником нашим!
(Словно бы уже и не он один, а оба грешны, и словно бы, по извечному, вековому побыту, она, как баба, грешнее его во сто крат.) Ягайло, которому без Войдылы не усидеть бы на столе и доселе, действительно был не против. Ульяния всплакнула, благословляя, когда осанистый, большой Войдыло, потянув Машу за руку, опустился на колени перед ней. Машу одну не спросили ни о чем, только уже в церкви на вопрос священника немо и обреченно кивнула она головою. Так она стала, Ольгердова дочь, женою раба, а хозяин Лиды – княжеским зятем.
И еще одного человека не спросили, когда решался брак Марии с Войдылой, – был кровно обижен Кейстут. Хозяин Трок, только что спасший племянника от разгрома, был в бешенстве. (В Литве тогдашней очень яснело каждому, что без силы оружной, без верной дружины, овеянной славой побед, никакое благородство не будет иметь цены истинной!) И теперь этот мальчишка, забывший заветы отцов, не ведавший толком даже литовской речи (Ягайло говорил только по-русски!), ленивый и беспечный, падкий на удовольствия, любитель женщин и роскоши, бросает к ногам холопа свою сестру, княжну высокого рода, дочь Ольгерда! Как он смел?! Как позволила, как могла уступить Ульяна?! Разве не он, Кейстут, поклялся Ольгерду у ложа смерти защищать его семью! Разве не доказал, отбивши полоцкую рать, что слово его, слово рыцаря, никогда не расходится с делом! Или этот раб, ставший боярином, защитит вдову брата с детьми паче него, Кейстута?
Худой и высокий, Кейстут большими шагами мерил мрачную каменную залу своих Трок, неуютно огромную, со стенами, увешанными боевым оружием, залу, куда свет проникал в узкие щели бойниц, откуда едва виднелись низкие, словно осевшие от тяжести разлатые башни на земляных валах крепости да грубые бревенчатые клети, сходные с обычным литовским хутором, в которых одинаково размещались дружина и княжеская семья. (Позднейшие роскошные Троки, те, что восстанавливают сейчас, строил уже Витовт, в подражание высоким немецким замкам.) Каменное гнездо Кейстута, окруженное водами озера, было низким и основательным, огрузневшим от собственной тяжести, где в сводчатых каморах на дубовом, а то и на земляном полу, подстеливши попоны и шкуры, спали вповалку сторожевые воины, положив оружие рядом с собой. Навычно было по звуку рога вскакивать, седлать коня и мчаться в ночь отбивать очередной рыцарский набег…
Кейстут бегал по палате, худой, чем-то схожий с позднейшим «рыцарем печального образа», и только мрачно горящий взгляд из-под кустящихся бровей на мертвенно-бледном лице не позволял ошибиться, давал понять, что не странствующий бродяга-рыцарь, чудом попавший в княжеские покои, бегает днесь по палате замка, но муж битвы и власти.
Витовт стоял перед отцом, слегка прислонясь к стене, в алом роскошном жупане, поигрывая кистями широкого русского пояса. Бритое лицо его тоже слегка побледнело – от незаслуженных, как считал Витовт, отцовых обид.
Ягайло не казался страшен Витовту. К холостому двоюродному брату – хоть и великому князю по завещанию дяди! – он, будучи уже дважды женат, относился несколько свысока… Предводительствовал в лихих набегах гулевых, когда они вместе затаскивали в постель крепких литовских девок, для которых греховная честь была – провести ночь с самим княжичем! И совсем не понимал Витовт веселого и беспечного Ягайлу как великого князя литовского! («Что он без нас с батюшкою?! Часу не усидит!») Первая жена Витовта, Мария-Опраксия, умерла как-то вдруг, а вторая, нынешняя, Анна, дочь Святослава Иваныча Смоленского, «умная и добродетельная женщина, любимая князем и народом», успела и свекра со свекровой очаровать скромностью и семейным прилежанием, и сына народить, забеременев едва ли не на брачной постели.
– Маша сама за Войдылой хвостом ходила! – нехотя, с упреком, возражает Витовт отцу.
Кейстут, словно споткнувшись, останавливает с разбега:
– И это говоришь ты?! Стыдись! Сын рожден! Пора оставить! – (О гулевых похождениях Витовта ему не раз долагали доброхотные наушники.) – Твой отец не ведал женщин иных, кроме твоей матери!
Витовт обиженно поводит плечами (быль молодцу не укор):
– Все одно! – отвечает. – Поехать надобно! Андрей Ольгердович, слышь, задумал с московитом Северскую землю зорить!
В душе Кейстута волнами ходят, сменяясь, то гнев, то чувство долга.
– Что наш «великий князь»? – перемолчавши, хмуро вопрошает он сына. – Все гневает, что я в Полоцке опять Андрея Горбатого посадил? А не кого-либо из его младших братьев? Скиргайлу, поди?! – догадывает он, подымая голос. (Ольгердовичи и так владеют всею землею русичей, и Витовт молчит. Оба, отец и сын, понимают, что утеснять старших Ольгердовичей в угоду младшим – это значит ввергнуть страну в пламя братоубийственной резни.) – Я не хочу его видеть! – хмуро возражает Кейстут, уже сдаваясь на уговоры сына и понимая, что в Вильну при нынешнем течении дел ехать все-таки необходимо.
Витовт опять молча пожимает плечами. Обещать отцу, что он вовсе не столкнется с Войдылою, Витовт не может. Тем паче теперь, когда тот вошел в княжескую семью. Витовт молчит и ждет, уверенный, впрочем, что и ныне, как всегда, отец, в конце концов, прислушается к голосу долга.
Кейстут был аристократ в том древнем значении слова, о котором мы совершенно забыли после нескольких веков позднейшего изнеженного барства.
Впрочем, и слова-то «аристократ» еще не было! Говорили: знатный, вятший (у нас), благородный, хорошего, знатного рода. Но всякий вятший вынужден был, гордясь предками, и сам ежечасно поддерживать славу и честь пращуров своих. А там – при нужде – брались и за лопату, и за топор. Косить и пахать умели все, мяли кожи (то была, кстати, у скандинавов, да и в Киевской Руси, работа благородного мужа), ковали железо, подковывали коней… Могли съесть ломоть черствого хлеба, запивши водой из ручья, или, как князь Святослав, сырое мясо, размятое под седлом, густо пахнущее конским потом, а после с мечом или топором в руке прорубаться во главе своей рати сквозь ряды вражеских воинов. И, валясь на конскую попону в гущу тел спящих ратников, во вшах и грязи, все-таки ведать, знать, что ты – благородной крови, и тебе уготована иная стезя, и воины, которые, не вздохнув, отдают за тебя жизнь и за которых ты отдашь свою, ежели так ляжет судьба, все-таки не ровня тебе, они – кмети, смерды, кнехты, а ты – князь, ты вятший, боярин, рыцарь, и честь рода твоего требует благородной родни и благородного жениха для дочери твоей, которой подходит время брачное. (Хотя и она умеет прясть и ткать, и доить коров, и стряпать не хуже, а лучше простолюдинок!) Кейстут уже и с братом покойным рассоривал из-за Войдылы, а потому поступок Ягайлы с Ульянией вызвал в нем подлинное омерзение. Упорно державшийся своей древней веры, этот последний рыцарь языческой Литвы, изрубленный в боях, всегда впереди своих воинов, многажды уходивший от смерти и плена, рыцарь в том высшем смысле, о котором слагали свои поэмы труверы (и чего почти не было в реальной грубой действительности), предупреждающий врагов – как древлий Святослав, перед битвою посылавший сказать «иду на вы», – о дне и часе ратного спора, муж, с которым виднейшие немецкие бароны считали за честь состязаться в благородстве, литвин, очаровавший статью, умом и вежеством императорский двор, воин, сдержавший на рубежах Жемайтии (в то время, как Ольгерд покорял одну русскую область за другою) весь напор немецкого Ордена и не уступивший тевтонам за всю жизнь ни пяди литовской земли, – не мог такой муж уступить братнину рабу! И сейчас только долг, только дальняя опасность растерять нажитое братом добро, заставили его, наконец, всесть на коня и отправиться в Вильну.