– Матушка заболела от их! – добавила Феня. (Мать, верно, простыла и теперь отлеживалась у брата, в Переяславле.) – Всё меня бранили, а я теперь стала считать кажный кусок. Хватит! Дитя растет!
И все-таки дом подымался. Уже клали переводины для потолков. Как на беду, подкатил мелетовский престол. Пеша, выпросив часть уряженной платы, со вторым стариком ушли, как сказали, «только в бане выпариться» и пропадали целую неделю. Пеша запил, и Федор крыл себя последними словами за то, что не приодержался с платою. Все ж дело свое Пеша знал. Ни Ватута, ни Сашко не могли за него сработать. Подошла как раз сложная рубка, и без Пеши все застряло. А с неба начало моросить, и уже похолодало. Вот-вот польют сплошные осенние дожди. Наконец Пеша появился, помятый, с трясущимися руками. Заявил было, что в этот день ему надо «поправиться», но тут уже Федор озверел, и вместо опохмелки Пеша весь день кряхтел над бревнами. Распоряжался и покрикивал Ватута. Сложили еще один венец. Теперь нужно было рубить пазы под выпуски для гульбища, класть простенки меж косящатыми окнами, связывать, врубать хитрые углы. Пеша вилял, явно затягивая работу. Жаловался на годы. Засиверило, и уже грозно обозначилось, что дом, не законченный к зиме, будет стоять раскрытым. Феня ругалась. Федор наконец решился. Отозвав Ватуту, поговорил с ним, обещав платить вперед то же, что и старикам мастерам, только чтобы кончить в срок. Пешина хитрость с расчетом тут и обернулась против него. Ватута на другой день стал на низ цеплять бревна и принялся подавать без передыху, то и дело покрикивая:
– Давай, давай!
В этот день он загнал стариков до полусмерти. Старики только жалобно кряхтели наверху. Ватута был беспощаден:
– А чего! Одна дружина, дак! Жрать-то не разучились!
– Доживи до наших летов!
– А я ране голову сложу, чего такому-то небо коптить! Эй, Сашок, твой конец!
В этот день уложили два венца.
Разъяснило. В воздухе после нескольких дней непрестанного мелкого дождя полетели первые белые мухи.
А дом рос. Подходил уже к двадцать восьмому венцу.
Охолодало. Пеша со стариками ночевали в избе на полатях. Прочие – в старой клети. Заливистый храп, ворчание сонных мужиков. Тело свербило от грязи, от сырой, плохо просушенной одежи. Руки отваливались от плеч. Феня пробралась под бок:
– Ох, не побыть, не полежать путем, изба народу полна!
– Не мылись, грязный я… – стыдясь, пробормотал Федор.
– Да хоть такой! – выдохнула она. – Что ж, Федюша, сколь еще работы-то?
– Кончим. Должны!
– Даве слышала, Пеша с ентим сговаривались уходить… На днях когда-то…
– Скотина! – выругался Федор. – Знал, что чего ни то сблодит!
Верно, теперь, когда за дело взялся Ватута, Пеше уже одно оставалось. Доведя до потеряй-угла, он потребовал расчет. Федор (ему стало противно и все равно) не удерживал. Еще поругались на прощанье. Пеша требовал все уряженное, говоря, что о самцах и стропилах речи не было, однако Федор уперся, и Пеша, поняв, что зарвался, отступил. Назавтра трое стариков ушли. Стал собираться и молчаливый Сашко, впервые раскрывши рот:
– А что мы? Без мастера самцов не поставим все одно!
Сашко ушел, и Ватута, помявшись, тоже. Пошел снег, и вдобавок запил Степка Прохоренок. Грикши давно уже не было, уехал по делам. Федор сказал:
– Ну что ж! Будем класть вдвоем.
Ночью Феня плакала:
– Я тоже не могу больше с твоими бревнами. Живот отрывается. Даве кабан чуть ребенка не сожрал!
Федор молчал. Отмолвил глухо:
– Хоть бревно в день, а положить!
Три дня они возились одни. Молча пришел хромающий дядя Прохор с Офоней, вторым соседом. Помогли поднять тяжелые дерева, вырубили косые пазы и с помощью рогатки подняли и утвердили стропила.
Подходил их, деревенский, княжевский престол, и на толоку в праздники, конечно, нечего было надеяться. Федор один отесывал самцовые бревна, проходил пазы, долбил отверстия для шипов.
На второй день престольной гульбы он пошел к Никанору. К деду как раз приехал сын-плотник, зятевья, гостей набралась полнехонька изба. С праздника все были горячие, вполпьяна. Его усадили, захлопали по плечам, влили ему в рот чашу пива:
– Ну, взвеселись, Федюха!
Федор, выпив, вдруг заплакал:
– Не кончу, огною дом, мужики!
– А что? А то! Пешу не знаешь! Давай! Подмогнем! А ну!
Всей дружиной повалили к Федору. Дед Никанор полез первый.
– Эх, где годы от юности моея! – завопил он, сдвинув шапку на ухо.
– Ну, где твои подстропилья, давай! Цепляй, ну! Самцы? Самцы давай! Лоб складем и подстропилья кинем!
Федор скатился опрометью налажать дерева. Феня, без платка, выбежала на двор, завертелась, кинулась в клеть доставать угощение. Федор цеплял, не чуя веса намокших бревен.
– Наладил?! Давай! Идет, идет, идет!
Скользкие бревна грозно колебались на слегах. Наверху приговаривали:
– Есть! Наше! Наше, мужики! Охолонь!
Неподъемное бревно село на шипы. Пристукнули. Обуха отлетали.
– Сидит! Второе давай!
Четвертое, не то пятое, заскользив, съехало, вырвавшись из рук, ударилось, к счастью, о переводину. Пятеро мужиков полетели кубарем.
– Живы?!
– Ничо! Однова задело малость!
Но и тот не ушел.
Уже озлились в работе:
– Даешь! Давай, давай! Эх, го-го-го-го-го! Ээ-э-х! Наше! Наше, мужики! Охолонь! Так, легче! Третье подстропилье давай!
Дед Никанор орал, орали, вцепляясь с веселой яростью в очередное бревно, мужики.
– Коня давай!
Коня положили как-то неожиданно легко. Никанор порывался пройти по коню, его держали за руки. Потом все гуртом сошли в избу. Феня металась, подавая на стол. Никанор, пьяно покачиваясь, подымал на руки малыша:
– В тереме жить будет!
Федор волочил корчагу береженого меда. Пили, пели, Федор обнимался с мужиками, целовал всех подряд, его трескали по спине:
– Ну, видал? А ты реветь! С нами не пропадешь!
Он пустился по избе плясом.
Потом под руки вели домой совсем упившегося старика.
Утром Федор с тяжелой головой выполз во двор. Густой снег, выпавший за ночь, лежал на бревнах. Феня уже стояла наверху, обметала веником. Федор, опохмелясь, полез на дом.
Бабы приходили смотреть, останавливались, толковали, задирая головы: