Младший сын | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Вот почему, – сказал Семен сурово, – и нужен златой престол, и пышность, и божественная красота палат, и трон, в небеса воздымаемый, и львы у престола, и ужас, внушаемый черни!

Семен помолчал и вдруг улыбнулся Андрею:

– Поэтому я и тогда, при первой нашей встрече, не мог позволить себе быть равным с тобою, чего ты тогда хотел по некоему юному неразумию! Ваш батюшка, великий князь Александр Ярославич, это понимал.

Семен умолк, и тишина продолжала звенеть.

– Но как узнать, – спросил Андрей хрипло, – но как узнать, достоин ли ты власти?!

– Единственная мера – успех, – холодно ответил Семен. – Пригоден ли сеятель, судим по ниве и плодам ее. Недостойный власти гибнет, как погиб Святополк Окаянный или рязанский князь Глеб, зарезавший братью свою и впавший потом в безумие от страха содеянного…

У Андрея голова горела, словно от вина: «Значит, нужно не ждать власти, а драться за нее?! Так вот он какой, Семен Тонильевич!.. Но имею ли я право на власть? Проверится успехом… А ежели нет? А отец? Каким был отец? А Русь? Земля, гибнущая от княжеских раздоров?»

Заранее краснея, боясь узреть холодную усмешку Семена, Андрей все же задал этот вопрос. Но Семен лишь мягко улыбнулся и ответил с неожиданной простотой:

– Но ведь и я в конце концов хочу не войны, а единства Руси во главе с сильным князем! Слабые – погубят раздорами и себя и землю. Пусть уж лучше русичи режут не друг друга, а вкупе с Ордой кого-нибудь на стороне!

Последние слова он произнес, провожая Андрея, уже на пороге.

Глава 28

И снова они стоят, хоронясь за стеной сарая, и капель, теперь уже весенняя, опадает с мохнатой кровли чередой прозрачных звонких колокольчиков. Ему и ей кажется, что прошло невесть сколько времени, и девушка, чуя перемену в Федоре, вздрагивает, молча, послушно отдавая себя, свое тело его рукам. Он поднимает за подбородок ее склоненное лицо, долго смотрит на расплывающиеся в весенних сумерках черты, широко расставленные, пугливо убегающие от него глаза, короткий широкий нос, припухлые, словно вывороченные, большие, темно-вишневые губы.

– Телушка моя! Ярочка! – шепчет он, задыхаясь. – Коротконосая моя!

Он наклоняется к ней и целует долго-долго, взасос, словно бы и этому научился во Владимире. Губы у нее сочные и мягкие и теплой дрожью отвечают на поцелуй. Иногда, когда Федор уже совсем переходит всякую меру, она просит:

– Не нать, Федя, Федюша, милый… Соколик, не нать!

У него кружится голова, и он с трудом на минуту отрывается от девушки, и опять его руки тянутся к ней, к ее телу, и губы к губам, и ее мерянское, широкоскулое, с полуприкрытыми глазами и распухшими темными губами лицо откидывается, прижимаясь к его лицу, и два дыхания опять надолго сливаются в одно…

Небо уже начинает светлеть и четко отлипать от земли, от мягко изломанной череды княжевских кровель, когда он, стараясь не скрипнуть дверью, пробирается домой. Мать таки просыпается, хрипло окликает его с лавки:

– Федюха? – и ворчит, укладываясь на другой бок: – Полуношник-то, осподи! Щи в печи оставлены, поешь…

Она засыпает. А Федя, в котором разгорается волчий голод, нашарив в темноте горшок, ложку и прибереженный для него кусок хлеба, жадно ест, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться или не начать прыгать от счастья, а потом пробирается в клеть, лезет под полог, осторожно отодвигая разметавшуюся сонную Проську, и, натянув на себя край шубы, валится в мгновенный, каменный сон.

С утра Федор запрягает Серка, отправляясь возить овершья. Нога привычно помогает затянуть хомут, пальцы продергивают в клещи хомута конец супони и закрепляют отцовым, никогда не развязывающимся узлом, руки привычно подтягивают чересседельник, покачивают оглобли, проверяя запряжку, ладони оглаживают морду коня и несут сено в сани, а в голове – солнечный цветной туман, и тепло мягких вишневых губ, и гибкое податливое движение тонкого стана девушки, и ее горячее дыхание у лица…

В сереющих сумерках знакомая, в лужах воды, тропинка на Кухмерь. У огорожи переминается девчушка в платке:

– Федька!

Он узнает сестренку любимой. Что-то случилось, верно, послала сказать.

– Федька, бяжи, наши парни тебя бить хочут!

– Ладно, сама бяжи!

Ноги противно слабнут, и сердце толчками ходит в груди… На беседе, конечно, одни кухмерьские парни, девок почти нет, криушкинских всего трое, а княжевский один – те не вступятся. Кое-кто уже хватил хмельного. Федя проглатывает упрямый комок – только не робеть! Парни, неприметно окружив его, начинают задираться.

– В Володимери был, чего привез? – громко спрашивает рыжий Мизгирь.

– Свово московська князя видал, поди? – раздвигая парней, глумливо осведомляется Петюха Долгий.

– Видел, ходили с им! – как можно тверже и спокойнее отвечает Федор.

– А вот, коли хошь знатья, дак я в собори был, Успенськом, епископа нового слыхал!

– Какой такой пискуп?

– Серапион. Из Киева. Он когда говорит, дак в собори тишина, слыхать, как свечи трещат. А там народу – тут со всех деревень собрать, половины не будет!

– Погодь! – Мизгирь надвигается на Федю, обнимая Петюху за плечи. «Погодь» сказано одновременно и Феде и Долгому, который уже начинает учащенно дышать, как всегда перед дракой.

– Чего он баял-то? – спрашивает Мизгирь. («Сейчас начнут», – думает Федор, подбираясь.) Он отвечает сурово:

– Про татар, как нашу землю зорят, и про все про ето!

– В церкви?! – ахает кто-то из парней.

– Врешь! – рубит Мизгирь.

Федя бледнеет от обиды уже не за себя, за Серапиона.

– «Поля наши лядиною заросли, храбрые наши, страха наполнившеся, бежали, сестры и матери наши в плен сведены, богатство наше погибло и красота и величие смирися!» – говорит он, и голос его, поначалу готовый сорваться, крепнет и уже не дрожит. Федор, приодержавшись, заносчиво смотрит на Мизгиря (сейчас он уже совсем его не боится) и звонко режет в ответ: – Мне таких слов и не выдумать. Вот!

В парнях движение. Кто-то сзади:

– Как у нас словно, когда «число» налагали!

– Постой! – Мизгирь, морщась, кидает в толпу несколько мерянских слов. – Да ты говори, говори! – подторапливает он Федю уже без прежней издевки в голосе.

– Все, что ль, сказывать? – спрашивает Федя, строго оглядывая ребят. Он еще ждет подвоха, да и они не решили, отложить ли им расправу над Федором или нет, но Сенька Тума деловито решает за всех:

– Вали поряду!

И Федя начинает поряду: про то, как епископ сначала срамил владимирцев за сожженную ведьму и за грехи – что в церкву ходят, а то же и делают одно старо-прежне, словно бы и не ходили совсем; и про гнев божий, наславший немилостивую рать татарскую, и про заповеди Христовы… Его перебивают, горячатся: