Ночью они толковали в постели:
– Как, Даньша, думашь, Андрей воротит Мите Переяславль? Ведь братья родные!
– Как я думаю? Никак! Меня не спросят. Ни Андрей, ни Дмитрий. А мне тот и другой старшие братья, в отца место. Митя тыкал, Андрей будет тыкать теперича.
– А ежели прикажет идти на брата?
– И пойду… Как на Новгород… Можно и ходить, да не ратиться! Татар не надо звать. Они все забыть не могут киевски времена, а пора забыть! Тогда половцев водили сами, а сегодня татары нас водят. Андрей и того понять не может! Землю запустошит, куда она ему? Может, и верно, что последние времена. Встал брат на брата. Тогда уж один конец… Спи!
Дуня, улыбаясь в темноте, осторожно погладила мужа по плечу. Данил помолчал, посопел.
– Нам вон три мельницы надо ставить нынче! На Неглинной, повыше тех, на Яузе и в Заречьи, за Даниловым, я присмотрел… Сами чли по летописям: «Отцы наши распасли землю русскую!» Это чтобы бабы детей рожали!
Он положил руку, хотел огладить жену, Овдотья поймала его ладонь и потерлась щекой, потом укусила легонько за палец, прошептала:
– Уж котору ночь маюсь!
Данил поглядел скоса в полутьме. Овдотья была горячая. От нее пахло молоком. Он вздохнул, снова подумал о братьях. Пробурчал:
– А о том, что надо строить… Не будет ни правых, ни виноватых, одни волки по дорогам… Торговать надо… Дать людям дышать…
– А меня ты совсем забыл! – с упреком перебила Овдотья и решительно прижалась к супругу.
Федор возвращался в Княжево с сильно бьющимся сердцем. Уже от Торжка началась разоренная земля. По дорогам пробирались люди, творилась бестолковая суетня растерянных беженцев. Спрашивали о своих. По деревням стоял вой. Там мужик с угрюмо-виноватым лицом, видно ратник, искал уведенную в полон женку, в ином месте жена, узнавшая наконец о гибели супруга, голосила у огорожи деревенского кладбища. Редко еще можно было встретить мужика, везущего бревна, да и тот глядел дикими глазами, не зная, не свалить ли воз, обрубив веревки, да не дернуть ли в лес, следя глазами одинокого ратника: чей – Митриев, Андреев ли?
Снег таял. Мокрое насквозь платье после коротких ночлегов в поле или в дымных холодных избах на полу не просыхало. Где-то на Нерли он сумел отдохнуть. Баба все кормила Федора, высушила его одежду. Он выпросился ночевать в клеть, благо мороз спал. Хозяйка принесла ему шубу и в темноте все сказывала, как пропал мужик, как убегали, как, по счастью, осталась она и еще трое соседок, что унесли и кого увели у них ратные… Потом укрывала его и все шарила по постели, и Федор, жалея, привлек ее к себе, чувствуя, что баба истосковалась даже не телом, душой бесприютна. Что он мог дать ей, кроме случайной дорожной ласки, после которой еще тоскливее, еще холоднее одинокая постель?! Да еще – он уже знал это – проведают соседки, пустят славу: гулена! А уж какая гульба тут, от мужика до мужика забудешь, как и спать… И ему тоже не то что баба нужна, а от страха, от разоренности, от того, что не чаял найти своих, и, обнимая судорожно ласкавшую его женщину, он думал о той, другой… Спаслась? Увели ли?
А теперь еще этот монах все не выходил из головы. На ночлеге, под Усольем, встреченный. Отказался от щей, пил только воду и сосал сухарь. И не был даже особо изможден. Шел, видно, пеш, посох, липовые лапти. И помолился он не ложно, не для других, для себя. Пошептал сосредоточенно, уйдя весь в молитву. Федор разобрал сказанное шепотом: «И хозяев сущих» – верно, в молитве всегда поминал приютивших его. Кончив, осенил себя крестом. Глаза у монаха были как прозрачные камни. У других лишь поблескивают, а тут – словно из родника, Федор знал такие вот глаза, что бывают только от большой веры, постов и книжного научения глубокого.
– Бог видит ли скорби наши? – сказал сердито один из дорожных, метя в монаха.
– Бог видит, – отмолвил тот спокойно. – За грехи наказует Господь.
– Богатым, тем бы и казал! А нас, бедняков, почто тиранит?!
– Господь по душе смотрит, а не по платью. Ему все одно, кто богат, кто беден. Ты и беден, а жаден. Дай тебе богатство, не откажешься! И ныне завидуешь ближнему своему в сердце своем.
Мужик покосился на монаха, посопел.
– А ты откажешься? – буркнул, оглядел монаха, спокойно сосущего сухарь. – Бог богатым мирволит! Им и горе вполагоря!
– Неверно, – возразил монах, – кто богат, тому хуже в горестях. Больше терять – больнее. Что ты потерял ныне?
– Коня! – веско ответил мужик.
– И ропщешь! А кабы стада коней, и утвари многоценная, и храмы, и слуг, и здоровье, как Иов?
– Ты дай мне сначала хоромы те да стада коней. А я уж погляжу опосле, може, и не потеряю! – вымолвил, отворачиваясь, мужик, и тряхнул головой, и посмеялся недобрым натужным смехом. Монах промолчал.
Ночью Федор проснулся. Монах, почуялось, все сидел. В темноте храпели дорожные.
– Не спишь, чадо? – добрым голосом спросил монах.
– Вот ты сказал, отче, о богатых… – несмело начал Федор. – Я про князь Митрия… Значит, он больше всех нас потерял, выходит-то?
– Князь Митрий Саныч еще ничего не потерял и все воротит, – отозвался монах. – Да и не о том слово святительское, не о вещественном, суедневном, а о всей жизни, и ее переменах, и о том муже, с конем его, и о князьях великих, и об умерших уже, и еще не рожденных…
– Воротит? – переспросил Федор, как-то сразу поверив, что монах прав.
– А как он кончит тогда?
– Молить надо Господа о нем! Нынешние люди все плохо кончат. Их земное стяжание, губит, жажда ненасытимая! О земном мятутся они, а не ведают, что жизнь истинная в духе, а не во плоти. Плоть лишь того требует, чтобы не заботиться ею. Вот мое пропитание. Думают, пощусь, плоть истязаю, а мне и не нужно более! Я сыт.
– И не тяжело?
– Нет! Тело очищается. От объядения тяжесть чрева и крови смущение. Я ведь сосу помаленьку, мне сухарь-то заместо целой трапезы! И мыслей греховных нет во мне, и бодр. Ты на кони сколь проезжашь от зарания до вечера?
– Гонцом когда, шестьдесят верст, пожалуй!
– И я столько прохожу в день. Про мнихов глаголют: умерщвление плоти. Нет! Это не так! И кто умерщвляет плоть, то пагуба и гордыня ума! Не воплотился бы во плоти Иисус Христос, горний учитель наш, кабы была плоть столь греховна! Плоти потребно не умерщвление, а направление к духовному. Ты любострастен?
Федор покраснел в темноте.
– А помысли, сколь надо, дабы родить дитя?.. А воспитать его? И дитя от трезвых родителей и от жития умеренного свершеннее бывает, и возрастом и умом, то тоже помысли! К излишествам телесным прибегая, мы тело свое вернее губим, воюя за власть – власти лишаемся. Кто бо отнимет у Христа корону светлую? Ни вельможи, ни цари, ни сам князь мрака не возможет сие! Зри! Власть мужа, духовного подвигом, она и в затворе, и в узище сияет. А отними у вельмож силу и славу их, ввергни в узилище, и что же бысть? Лишь то ценно в жизни сей, что ни отнять, ни купить нельзя!