Сельский врач | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Наступило недолгое молчание, гости переглянулись.

— Господа, об армии-то вы ничего не сказали, — воскликнул Женеста. — По-моему, военное устройство — это истинный образец для всякого гражданского общества: шпага — покровительница народа.

— Капитан, — смеясь, ответил мировой судья, — некий престарелый адвокат изрек, что империи начинали со шпаги, а кончали чернильницей, вот мы и дошли до чернильницы.

— Господа, судьбы мира мы разрешили, поговорим о чем-нибудь другом. А ну-ка, стаканчик монастырского вина, капитан, — воскликнул со смехом доктор.

— Не откажусь и от двух, — сказал Женеста, протягивая стакан, — мне хочется осушить их за ваше здоровье, за здоровье того, кто делает честь всему роду человеческому.

— И кого все мы горячо любим, — сказал кюре голосом, исполненным кротости.

— Уж не хотите ли вы, господин Жанвье, чтобы я согрешил, впав в гордыню?

— Господин кюре сказал тихо то, о чем целый кантон говорит во весь голос, — возразил Камбон.

— Давайте, друзья, проводим господина Жанвье домой и прогуляемся при лунном свете.

— Согласны, — откликнулись гости, которые сочли своим долгом оказать внимание кюре.

— Зайдем на посиделки, — сказал доктор, попрощавшись с кюре и гостями и взяв Женеста под руку. — Там, капитан Блюто, вы услышите о Наполеоне. Кое-кто из моих приятелей-крестьян постарается, чтобы почтарь Гогла рассказал об этом кумире нашего народа. Николь, мой конюх, приставил к сараю лестницу, и мы взберемся через слуховое окно на самый верх — на сеновал, в такое местечко, откуда все увидим. Послушайтесь меня, пойдемте: стоит посмотреть на наши посиделки. Не впервые зарываюсь я в сено и слушаю солдатский рассказ или сказку из уст крестьянина. Только вот спрятаться надо хорошенько, ведь они такие чудаки: едва заприметят чужого — сразу начинают разводить церемонии и смущаются.

— Э, любезный мой хозяин, — сказал Женеста, — и я частенько прикидывался спящим, чтобы послушать разговоры своих кавалеристов где-нибудь на привале, ночью. Знаете ли, никогда я так не хохотал даже в парижских театрах, как однажды, когда старый унтер-офицер с шутками и прибаутками рассказывал новобранцам, боявшимся войны, об отступлении из Москвы. По его словам, французская армия заболела медвежьей болезнью, питьем ее потчевали прямо со льда, покойники делали привал в сугробах, французы воочию видели Белую Русь, коней скребли зубами, охотники кататься на коньках вдоволь наскользились, любители мясного студня наелись до отвала, женщины были в общем-то холодны, но, по сути дела, одно лишь всем и досаждало — горячей воды для бритья не было. Словом, он отмачивал такие шутки, что хохотал сам старик фурьер с отмороженным носом, прозванный «Носатым».

— Тише! — сказал Бенаси. — Мы пришли, я полезу первым, а вы — за мной.

Они неслышно взобрались по лестнице и зарылись в сено, устроившись так, что им хорошо были видны крестьяне, собравшиеся внизу на посиделки. Женщины сбились кучками вокруг трех-четырех свечей; кто шил, кто прял, а иные сидели, сложа руки, вытянув шеи, и не сводили глаз с рассказчика — старого крестьянина. Мужчины либо стояли, либо лежали на охапках сена. Группы людей, хранивших глубокое молчание, были едва озарены неверным отблеском свечей, окруженных стеклянными шарами с водою, преломлявшими лучи света, к которому и подсели рукодельницы. И без того слабый свет терялся в огромном сарае, мрачном и темном вверху; мерцающие блики ложились на лица и создавали живописнейшую игру теней. Тут освещен был смуглый лоб и ясные глаза любопытной крестьяночки, там яркая полоса пересекла суровый лоб старика и причудливым узором разрисовала его поношенную и выцветшую одежду. По застывшим лицам людей, сидевших в различных позах и сосредоточенно слушавших, было видно, что все их мысли поглощены рассказом. Картина была прелюбопытная, она наглядно свидетельствовала о том, какое волшебное воздействие оказывает на умы поэзия. Крестьянин требует от рассказчика незатейливых чудес или почти правдоподобной небылицы. Не он ли — друг чистой поэзии?

— Хоть дом и хмуро глядел, — рассказывал крестьянин, пока оба новых слушателя усаживались, — но бедная наша горбунья до того притомилась, дотащив коноплю на рынок, что вошла туда, да к тому же и стемнело. Она только переночевать и попросилась, вытащила из котомки корочку и поужинала. А хозяйка, приятельница разбойников, знать не знала, что они ночью уговорились сделать; она, значит, приютила горбунью и уложила наверху, а огня не вздула. Горбунья улеглась на жесткую кроватку, прочитала молитвы, раздумалась о конопле и совсем уж собралась уснуть. Но и задремать не успела, как вдруг слышит шум и видит — входят двое с фонарем; у каждого — по ножу; разобрал ее страх, потому как, знаете ли, в те времена господа любили лакомиться пирогом с человечиной, не наготовятся на них, бывало. Но у старухи от души отлегло, как она подумала, что кожа-то у нее заскорузлая, не годится для господской пищи. Прошли эти двое мимо горбуньи и прямо к кровати, которая рядом стояла в большой горнице, — туда-то ведь уложили господина с полным баулом, того самого, что за чернокнижника-то прослыл. Тут парень, который был повыше, фонарь поднял и хвать господина за ноги, а тот, что поменьше, еще пьяным-то прикидывался, — берет господина за голову и — раз! — одним махом начисто ее отрубил. Подхватили они баул, вниз идут, а тело да голова так тут и остались, в крови плавают. Ну, скажу я вам, попалась горбунья! Стала думать, как бы убежать тайком, невдомек ей было, что промысел божий привел ее сюда, чтобы покарать злодеев во славу господню. Страх ее обуял, ну а ежели страшно человеку, ни до чего ему дела нету. Тем временем хозяйка возьми да спроси у душегубов, как там горбунья; напугались они, снова полезли наверх, по деревянной лесенке. Старушку трясет от страха, и слышит она, как они шепотком спорят меж собой:

— Убить ее надо, говорю!

— Незачем ее убивать.

— Убей ее!

— Не убью!

Входят. Бабенка наша не дура, закрыла глаза, будто спит. Спит, ну чисто как дитя, руку на грудь положила и дышит, будто херувим. Парень с фонарем ей свет поднес к глазам, а бабенка-то и не моргнет — до того боится за свою голову.

— Сам видишь — дрыхнет как колода, — говорит большой.

— Хитрющий народ эти старушонки, — отвечает меньший. — Убью-ка я ее, вернее дело будет. Кстати, засолим ее да и скормим свиньям.

Старушка лежит, не шелохнется, слушая такие речи.

— И впрямь ведь дрыхнет, — говорит тот лиходей, что поменьше ростом: видит, старуха не шелохнется.

Так-то вот и спаслась горбунья. Ничего не скажешь — шустрая была старушонка. Вряд ли здешние девицы дышали бы на манер херувимов, если б услышали такие слова. Схватили мертвеца душегубы, завернули в простыни, выбросили на скотный двор, — старуха слышит, свиньи сбежались, захрюкали — хрю, хрю! Вот-вот его слопают. Наутро, — продолжал рассказчик, помолчав, — собралась наша бабенка уходить, за ночлег два су отдала. Взяла свою котомку как ни в чем не бывало, расспросила про деревенские новости, вышла так степенно, а потом бежать припустилась. Да куда там! С перепугу ноги у нее подкашиваются, ей же на счастье. Вот почему. Проплелась она так с четверть лье, вдруг видит — откуда ни возьмись один из разбойников: следом за ней шел, из хитрости, удостовериться, что она ничего не приметила. Смекнула она это, присела на камень.