— Прощайте, капитан, все кончено, — говорит мне Ренар.
— Ну нет, — отвечаю я, — еще посмотрим!
Въезжаем в город. Я соскочил с коня, подстелил соломы у какой-то стены, усадил Ренара. У него голова была рассечена, волосы забрызганы мозгами, а он все еще говорил! Да, твердый был человек!
— Мы квиты, — сказал он. — Я за вас отдал жизнь, зато взял у вас Юдифь. Позаботьтесь о ней и о ее ребенке, если ребенок родится. А лучше всего женитесь на ней.
Сгоряча я бросил его, как пса, но, когда ярость поутихла, вернулся. Он был мертв. Казаки подожгли городок; тут я вспомнил о Юдифи, пошел за ней, посадил ее вместе с собой на коня, и он домчал нас до полка, который все отступал. Отец Юдифи и все семейство словно в воду канули — сгинули, как крысы. Одна Юдифь ждала Ренара. Сами понимаете, поначалу я ей ни слова не сказал. Мне пришлось, сударь, заботиться о ней в разгаре злосчастной кампании тысяча восемьсот тринадцатого года, отыскивать ей помещение, да поудобнее, нянчиться с ней; она, кажется, и не замечала, что творится вокруг. Я был так предусмотрителен, что всегда устраивал ее лье на десять впереди нас — поближе к Франции; она родила мальчишку, пока мы бились под Ганау. В этом сражении я был ранен и догнал Юдифь в Страсбурге, затем мы поехали в Париж, — мне так не повезло, что я провалялся, пока длилась вся кампания. Если б не этот несчастный случай, быть бы мне тогда же гренадером императорской гвардии, потому что император собирался перевести меня туда с повышением. Словом, сударь, мне пришлось опекать женщину и чужого ребенка, а ведь у меня было перебито три ребра. Сами понимаете, жалованье я получал небольшое. Папаша Ренара, старая беззубая акула, от невестки отрекся; папаша Юдифи словно сквозь землю провалился. Бедняжка таяла от печали. Однажды утром, перевязывая мне рану, она заплакала.
— Юдифь, над будущим вашего сына надо поставить крест, — сказал я.
— И на мне надо поставить крест, — промолвила Юдифь.
— Полно, — ответил я. — Раздобудем нужные бумаги, я женюсь на вас и узаконю сына... — Я не договорил — чьего сына. Что угодно сделаешь, дорогой доктор, ради горестного взгляда, которым поблагодарила меня Юдифь. Я понял, что не переставал любить ее, а ее сын с того дня занял прочное место в моем сердце. Пока бумаги и родители Юдифи были в пути, она все слабела. Накануне смерти она собрала последние силы, принарядилась, проделала все церемонии, какие полагается, подписала ворох бумажонок, а когда ее сын получил имя и отца, она снова слегла; я поцеловал ее руки, лоб, и она отошла. Вот какая у меня была свадьба! День спустя я купил несколько футов земли для ее могилки и оказался отцом круглого сироты, которого отдал на попечение кормилицы, пока шла кампания тысяча восемьсот пятнадцатого года. С той поры — надо вам сказать, что никто не знал об этом событии моей жизни, потому что гордиться мне тут нечем, — я стал заботиться о мальчишке, как о родном сыне. Его дед разорился, скитается со всем семейством где-то у черта на куличках, между Персией и Россией. Может быть, он и разбогатеет, — говорили, что он большой знаток в торговле драгоценными камнями. Мальчика я поместил в коллеж, а вот недавно засадил его за математику, чтобы он поступил в Политехническое училище и окончил бы его с отличием; но бедный мальчишка заболел от утомления. Он — слабогрудый. Парижские врачи говорят, будто он еще может окрепнуть, если побродит по горам и поживет под неусыпным надзором человека, который вложит душу в заботу о нем. Вот я и подумал о вас, приехал познакомиться с вашими взглядами, с образом вашей жизни. Но, услышав ваш рассказ, я понял, что не могу навязать вам такое мученье, хоть мы с вами и стали добрыми друзьями.
— Майор, привозите сына Юдифи, — сказал Бенаси после недолгого молчания. — Видно, богу угодно, чтобы я прошел через это последнее испытание, и я претерплю его. Муки свои я принесу в дар господу, чей сын умер на кресте. К тому же ваш рассказ глубоко тронул меня, не причинив боли, а это хорошее предзнаменование.
Женеста схватил врача за обе руки, пожал их, не удерживая слез, набежавших на глаза, и они покатились по его загорелым щекам; потом он сказал:
— Пусть это будет нашей общей тайной.
— Конечно, майор. Отчего вы не пьете?
— Не хочется, — ответил Женеста. — Я сам не свой.
— Ну что ж, когда вы привезете мальчика?
— Да хоть завтра, ежели вам угодно. Уже два дня, как он в Гренобле.
— Ну что ж, поезжайте за ним с утра и тотчас возвращайтесь. Я буду поджидать вас у Могильщицы, мы у нее и позавтракаем вчетвером.
— Решено, — ответил Женеста.
Друзья отправились на покой, пожелав друг другу доброй ночи. Когда они дошли до площадки, разделявшей их комнаты, Женеста поставил свечу на подоконник и, обернувшись к Бенаси, сказал горячо и задушевно:
— Громы небесные! На прощанье я должен сказать вам, что вы третий человек на белом свете, который заставил меня поверить, что там вверху кто-то есть! — И он указал на небо.
Врач в ответ печально улыбнулся и сердечно пожал ему руку.
На следующее утро, едва начало светать, офицер отправился в город, а к полудню уже подъезжал к тому месту, где от тракта, соединяющего Гренобль с селением, ответвлялась тропинка, ведущая к домику Могильщицы. Он ехал в открытой двуколке, в которую запрягается одна лошадь, — такие легонькие коляски встретишь на всех дорогах в здешних горных краях. Спутнику офицера, худенькому, истощенному подростку, можно было дать лет двенадцать, хотя ему шел шестнадцатый год. Прежде чем сойти, офицер осмотрелся, надеясь, что поблизости отыщется какой-нибудь крестьянин, который доставит коляску к Бенаси, потому что проехать по узкой тропе до домика Могильщицы было просто невозможно. Случайно на дорогу вышел полевой сторож, он-то и взялся помочь Женеста, и офицер вместе с приемным сыном отправился пешком по горным тропкам к месту свиданья.
— Сколько у тебя радостей впереди, Адриен: исходишь за год этот прекрасный край, научишься охотиться, ездить верхом, вместо того чтобы сохнуть над книгами. Полюбуйся-ка!
Адриен бросил на долину тусклый взгляд, какой бывает у больных детей, но его, как вообще молодежь, не трогали красоты природы, и он сказал, не останавливаясь:
— Вы так добры, папенька.
Безразличие это, усиленное недугом, глубоко огорчило офицера, и он больше не заговаривал с сыном до самого дома девушки.
— Как вы точны, майор! — воскликнул Бенаси, поднимаясь с деревянной скамейки, на которой сидел.
Но он тотчас же снова опустился на нее и устремил озабоченный взгляд на Адриена; внимательно изучая его желтое и утомленное лицо, он в то же время любовался мягкими его чертами, полными благородной красоты. Мальчик, живой портрет матери, унаследовал ее нежную, матовую кожу и прекрасные черные глаза, умные и печальные. Своеобразная красота польских евреев запечатлелась на этом юном лице, обрамленном густыми волосами; только голова была, пожалуй, чересчур велика по сравнению с тщедушным телом.
— Как вы спите, милый мой мальчик? — спросил его Бенаси.