А отец, с увлажненным челом, кивает ему, тоже хмельной, чего с родителем, почитай, и не бывало никогда, и мачеха посматривает на них обоих со значением – скоро пора и на постель отводить! Словно в тумане видит Симеон, как пробираются сквозь толпу гостей и слуг какие-то в татарском платье… Что-то створилось? Отца вызывают из-за столов. Беда? Какая? Хоть бы петь перестали! Не слышно же ничего! Он тянет шеей вослед отцу, брови сдвигаются заботною складкой: выйти? Узнать? Кто-то трогает его за рукав – едва не забыл о молодой жене! Рассеянно успокаивая, гладит ее по плечу, а она, заглядывая ему в очи, вдруг осерьезнивает, прошает трепетно:
– Воино? Рати? Ратни гроза?
И Симеон, опомнясь, берет ее за руку, твердо сжимает запястье:
– Нет, нет! Иное! Не страшись!
Она не страшится, но и не отнимает руки. Ей сладко, что он так, по-мужски, сжал ей руку, только теперь почувствовала она наконец, что рядом с нею не мальчик, но муж, мужчина, хоть и не подымет ее в воздух и не бросит с маху на постель. И она вздыхает глубоко-глубоко и слегка – не заметили б гости – прижимается плечом к своему московскому мужу.
Вот, расталкивая толпу, пробирается к нему дворянин, посланный отцом, говорит вполгласа:
– Посол из Орды. Саранчюк! Батюшку князя к Узбеку кличут!
Симеон кивает благодарно и, поворотясь к жене, поясняет ей:
– В Орду зовут! В Орду!
– Ты? – спрашивает литвинка, округляя глаза.
– Не я, не я! – трясет головой Симеон. – Отец, отец, батюшка! Отец поедет!
Она кивает. Кажется, поняла. Уж не огорчена ли, что не его зовут? От постели брачной – в Орду! И он только тут догадывает, что молодая литвинка хочет видеть в нем воина, мужа, и немножко обижается сперва: привыкли тамо, в Литве, к ратям да браням! А потом, подумав, к худу то или к хорошу, решает, что к добру. Жене должно гордиться супругом своим!
Но вот возвращается отец, освобождают место важному гостю со свитой, несут кубки, серебряные тарели и мисы. Лик у родителя светел и радошен. Слава Богу, значит, удача в Орде! Какая? О чем? И отец, отвечая на немой вопрос сына, произносит, усаживаясь, одними губами, так, что только Симеон и понимает его, одно лишь тихое слово:
– Дмитров!
Тихое, еле слышное, оно звучит меж тем как удар, как хлыст. За ним все те поносные речи, что говорили об его отце после ростовского взятия. Чем еще обернет ему этот новый ярлык? А отец светел и радошен, он снова поверил в удачу, он завтра же, едва справив свадьбу сына и едва ли не позабыв о ней, устремит в Орду, на суд с престарелым Борисом Дмитровским, что не хочет добром уступить свое разоренное и разоряемое княжество всесильному московскому соседу.
В Радонеже стучат топоры. Стефан с плотником Наумом и с младшим братишкою, Варфоломеем, рубят новую клеть, торопятся успеть до покоса.
Парит. Облака стоят высокими омертвелыми громадами, не загораживая яростного солнца. Земля клубится, исходит паром. Лист на деревах сверкает и переливается в дрожащем мареве. Окоем весь затянут прозрачною дымкой. Все трое взмокли, давно расстегнули ворота волглых рубах. Волосы мокрыми космами ниспадают на разгоряченные, опаленные солнцем лбы. Бревна истекают смолою. Топоры горячи от солнца – не тронь. Чмокает и чавкает свежее дерево. Оба, боярин и мужик, молча, враз, подхватывают топорами бревно, круто, рывком, переворачивают (давно выучились понимать друг друга без слов) и тут же с двух концов, наперегонки, зарубают чашки. Варфоломей торопится разложить ровным рядом мох по нижнему бревну. Урядив свое, тоже хватается за топор, изо всех силенок гонит крутую щепку, вычищая паз. Готовое дерево тут же усаживают на место. Стефан мрачен, досадливо щурит глаза, прикусывает губу, зло и твердо врубает секиру (что означает у него какую-то настырную муку мысли), и Варфоломей, сбрасывая пот со лба тыльной стороною ладошки, отдувая с лица долгую прядь льняных волос, коротко и преданно взглядывает на брата, недоумевая: чем же так раздосадован Стефан? Из утра уже обратали восемь дерев, и клеть, гляди-ко, растет прямо на глазах.
Наконец Стефан разгибается для передыху – сухощавый и высокий, в отца, просторный в плечах, – легко вгоняет секиру в бревно, обтирает чело рукавом и слегка кивает Науму, который тотчас, соскочив с подмостий, проворно забирается в тень за грудою окоренных бревен. Сам Стефан медлит, оглядывая вприщур поставленный на стояки сруб, и роняет сквозь зубы – не то брату, не то самому себе:
– Единственная дорога – монастырь! Не прибежище в старости, не покой, а подвиг! Да, да, подвиг!
Варфоломей вперяет взор в лицо брата – строгое, загорелое докрасна, резкое и прямое, словно обрубленное топором ото лба к подбородку, – в его углубленные, огневые, обведенные тенью глаза.
– Фаворский свет? – переспрашивает с надеждою. – Как на Афоне?!
Про Фаворский свет он может говорить и выслушивать бесконечно.
– Стефан, – спрашивает он робко, – ты ведь мне так и не дотолковал того, как надобно деять, чего там у их… мнихов афонских?
– Чего тут уведашь… В лесе живем… – рассеянно отвечает Стефан и присовокупляет досадливо: – О чем тут, в Радонеже, можно узнать!
– Научи меня греческому! – зарозовев, просит отрок. Стефан остро взглядывает на брата, отводит взор и покачивает головой:
– Недосуг! Трудно…
Учить Стефан не умеет совсем. Мысли бросает нежданно, урывками, даже не подозревая, какая муравьиная работа творится в голове меньшого брата после каждого очередного Стефанова словоизвержения. Он опять было берется за секиру, подкидывает ее в руке, что-то поправляет легкими скупыми ударами носка.
Солнце встает все выше и уже приметно истекает из середки своей тяжелою тьмой. Вот край высокого облака легко коснулся солнечного круга, пригасив и сузив его жгучие лучи. В густом настое запахов смолы, пыли, навоза почуялось легчайшее, чуть заметное шевеление воздуха. Хоть бы смочило дождем!
– Очень хорошо! – громко проговаривает Стефан, втыкая в ствол блеснувшее лезвие секиры. – Очень хорошо, – повторяет он, – что все так окончилось! Роскошь, палаты, вершники впереди и назади, серебряные рукомои… На кони едва ли не в отхожее место!
Варфоломей слушает, раскрыв рот, забыв в руке недвижный топор. Не понял было сперва, что Стефан бает про ихнюю прежнюю жизнь.
– Роскошь не надобна человеку! – режет Стефан, ни к кому не обращаясь, горячечным взором следя пустоту перед собой. Младший даже дыхание сдерживает, мурашами по коже поняв, что брат намерился сказать сейчас что-то самонужнейшее, о чем думал давно и задолго.
– Господь! В поте лица! – Стефана распирает изнутри, и слова выпрыгивают оборванные, словно обугленные, без начала и связи. – А мы, все силы – спасти себя от тяжести! Облегчить плеча, от поту опастись! На том камени зиждем, что и сам тленен и временен! Алчем тех сокровищ, что червь точит и тать крадет! И на сем, тленном, задумали строить вечное! Московляне правы, что отобрали у нас серебро! Плохо, что, пока не свалит на тебя беда, сами не можем! Слабы духом! Надо самим! Нужно величие духа! Да, в монахи! – продолжал он яростно, с жутким блеском в глазах. – Взять самому на себя вериги и тяготу большую и тем освободить дух! От роскоши, от гордости, от похвал, славы – ото всего! Тогда – узришь свет Фаворский!