Бремя власти | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Смеркалось. Уже угасли последние потоки расплавленного дневного светила, уже мохнатые руки туманов поднялись из болот и глухо вдалеке ухнул филин, а он все бежал и шел, шатаясь от горя и усталости, и снова бежал, неведомо куда и зачем.

Наконец сами ноги привели его на высоту, на сухую горушку, и тут, упав в жесткий брусничник и белый мох, он затрясся, исходя звучными в ночной тишине одинокими рыданиями. Неведомо почему, безотчетно, русич, даже и так вот, чтобы упасть и завыть от горя, выберет место высокое, «красное», место из тех, которые исстари зовут «ярами» – в честь древнего славянского бога-солнца, Ярилы, выберет высоту и выйдет на высоту. Не память ли то о гористой прародине далеких пращуров, с которой разойдясь широким разливом по равнинам Руси, все равно выбирали русичи для поклонения солнцу (и выбирали, и насыпали сами!) высокие крутые горушки, где и водили хороводы в Ярилину честь? И позже хороводы водили всегда на «горках», и любовь к высоте осталась, хотя и в том, что церкви божии ставили на местах высоких, «красных», на холмах и крутоярах великих русских рек. Да и селились на высоте, предпочитая ходить вниз, к реке, за водою, лишь бы оку была открыта неоглядная ширь земли и небес.

На таком вот пригорке, с коего, верно, открывалась днем замкнутая чередою лесов уединенная долина, а теперь лишь сквозистая тьма облегала окрест, и лежал Варфоломей, затихая в рыданиях, лежал и думал, успокаиваясь понемногу и начиная смутно понимать, что потеряно далеко не все, что измена брата еще ничего не изменила в его, Варфоломеевой, судьбе, и от мыслей о Стефане он, невестимо, перешел к тому, чей великий пример всегда и во всем предстоит мысленным очам христианина.

Иисус ведь был, хотя и сын божий, в земном бытии своем такой же, как и все, человек. И, как человек, сомневался в назначении своем, страдал, мучался (и молил даже: «Да минет меня чаша сия!» – в последнюю ночь). Что же, значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и до крестного конца? Может и, значит, должен? И вот зачем и почему Христос и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому – можно! Он даже приподнял голову, ослепленный вспыхнувшею мыслью, безотчетно вперяясь в окрестный мрак. Можно и должно! Быть равным Христу – это не гордыня, а требование божие! Быть равным Господу! В трудах, в скорбях (не в чудесах, конечно! То уже была бы гордыня!), в повторении, вечном, как таинство святого причастия, в вечном повторении крестного пути!

Теперь он увидел и широту ночного окоема, и игольчатую бахрому лесов на закатной, охристо-желтой полосе и поразился тому, как близко увиденное сейчас к тому, что не пораз снилось ему ночами. Вот в такой же лесной пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан… только поможет ему… Пусть он будет для него, Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он полюбит. Должен полюбить, раз ее любит Стефан. Она ведь не виновата ни в чем!

Снова прокричало в отдалении. Сизые руки туманов тянулись уже к вершинам елей, и бледно-желтое мертвенное сияние осеребрило вершины. Всходила луна.

Глава 48

– Отец, мы разбиты на Двине! Надо посылать новую рать!

Семен, с трудом отыскавший родителя, закашлял от дыма. Он пробежал повалушу и вышние горницы, заглянул и в нижние клети княжеских хором, прошал братьев, мачеху, но и она не знала, пока кто-то из слуг не сказал ему, что князь Иван Данилыч поизволили пройти в черную, откуда топят печи, и ныне сидит там. Калита действительно сидел здесь, в прокопченной дочерна задней клети, куда выходили устья печей спальных и гостевых горниц и где сейчас густо клубился серый дым и багрово отблескивали языки огня, выплескивавшие из кирпичного жерла муравленой лежанки княжой палаты. Сидел сгорбясь, под шевелящимся пологом сизого дыма, в холщовом некрашеном азяме, даже не на скамье, а на простом сосновом чураке, и смотрел в огонь. Склонив голову, он косо, снизу вверх, поглядел на Семена. В отсветах огня лицо его казалось очень старым, но в глазах от пробегающего пламени словно бы шевелилось, то пряталось, изредка выныривая наружу, лукаво-усмешливое. Чем-то сейчас отец напоминал юрода, и Семен поперхнулся, замолк, борясь с дымным удушьем.

– Знаю. Уже два дня знаю об этом, сын, – чуть помедлив, отмолвил Иван. – Садись! Стоем стоять – дым-от очи выест! Вон скамья.

Он опять помедлил, снова устремив очи к печному пламени.

– Даве гонец примчал. Да без грамоты. Я и не похотел тебе баяти.

– Грамота пришла.

– Что пишут?

– Пишут, что никакого бора не собрали, новгородская рать подошла, отбиты и разбиты. Теперь ворочают домовь, «посрамлены и ранены».

– Посрамлены и ранены… – словно в забытьи повторил Иван. – Посрамлены!

– Ты, батя, оттого здеся? – заботно спросил Семен.

Иван глянул на сына, усмехнулся; молча, отрицая, покачал головой.

Холоп вошел с дровами. Опасливо глянул на князя и на княжича в шитом травами белошелковом сарафане сверх голубого домашнего зипуна, на его булгарские, цветной кожи, сапоги. Споро подбросил дрова в печь. Вышел, плотнее притворив двери. Иван проводил холопа глазами. Когда закрылась дверь, возразил:

– Любо мне тут! Зри: живой огонь. И дым и горечь дымная – испод!

Семен возвел было брови, не понимая.

– У каждого дела есть свой испод, – пояснил отец. – Там, в горнице, изразчатая печь, тепло и благая воня, воздушная легота. Здесь – безумство огня и горечь дымная. Можно сидеть там и не ведать сего черного покоя, можно и отсюда зрети, не чая инова жилья! Но убери сей огнь, станет ли там тепло? И, напротив, не для того ли горнего тепла огнь сей возжигают? Похотети здесь чистоты воздушныя – загасити огнь, и хлад обнимет не токмо те вышние горницы, но и сию дымную клеть ознобит! Так и все в жизни переплетено и завязано и ко взаимной пользе живет, хотя бы и казалось инако! Не будем посылать новой рати на Двину. И на Новгород не пойдем. Ежели новогородцы паки разобьют московитов, боюсь, мы с тобою потеряем столько, что и всем серебром закамским нам того не окупити станет, сын! Ныне приходит сказать, что владыка Василий умнее меня.

Семен, только что кипевший воинским пылом, глядел на отца, остывая, но все еще не веря, что родитель прав.

– Не веришь? – словно читая в мыслях, вопросил Иван. Холоп снова вошел с дровами. Калита, паки переждав, уже в легком нетерпении, когда тот наложит печи, продолжил:

– В этой рати моя вина. Поспешил. И ты запомни отцову беду, Семен. Никогда не спеши с Новгородом!

Он понурил плечи, поник, глядя в огонь.

– Так блазнит при жизни своей все измысленное свершить! Вот и спешишь. А неможно. Да и пред Богом нельзя, наверное… Грешно! Ты, Семушка, – он поднял глаза на сына, и что-то молящее, жалобное, так что у Семена защипало глаза, прозвучало вдруг в отцовом голосе, – ты, при смерти моей, дела моего не покинь!

Княжич круто согнул выю, пряча глаза, отмолвил глухо: