– Не хочу! Не буду! Иное что ежели, а в сем дели я не потатчик!
И едва не захлебнулся отъезд Акинфичей на Москву, да недаром пословица молвится: «Не было бы счастья, да несчастье помогло»…
Перед холопами мало чинились в те поры. Верный слуга знал и ведал дела семейные паче господина своего. Почасту и тайности всякие творили при слугах. Свой холоп умрет, да не донесет! Так было. Но так было не всегда.
Князя Александра любили все. За стать, за щедрость, за ясноту княжескую. И молодшие любили его паче вятших, кой одни ведали переменчивый и незаботный норов тверского князя. И нашелся, выискался один из слуг Ивана Акинфова, из верных верный, из близких близкий, – стремянный боярина, коего Иван не обинуясь посылывал со всяким делом и перед коим не скрывал самых заветных замыслов своих. И единого не знал Иван: что перед ним не токмо ратный холоп, до живота преданный своему господину, но и человек с совестью и честью, всеми помыслами своими, всем тихим криком души влюбленный в вышнего повелителя, в того, кто как солнце в небе освещал и давал ему с боярином жизнь и надежду, – в князя Александра Михалыча. И он, сей холоп, стал на дороге, на пути господина своего, он восстал противу, и не пострашил, и изрек в глаза хозяину суровое слово правды:
– Внемли, боярин! – молвил стремянный, остановясь посреди покоя и нагнув голову, исподлобья глядя в лицо Ивану Акинфову. – Долг холопа служить господину до живота своего! И мы все, и ты и я, холопы великого князя Александра. Внемли, боярин! Ведаю я о грамоте тайной, ю же намерил ты предати князю московскому, и не возмогу сего и тебе, боярин, не дозволю! Посмеешь – сам паду в ноги князю! Воротит тебя в железах и с грамотою той!
– Ты… холоп! – только и нашелся Иван.
– Да, я холоп! И кровь и пот должен отдать за господина! За тебя, боярин, но и за князя нашего! А ежели ты ся явишь князю отметником, то и не господин для меня больше!
– Убью! – возопил Иван, сорвав со стены бухарским обычаем повешенную над ковром саблю.
– Убивай! – ответил стремянный, усмехнув и сузив глаза. – Убивай! Ибо днесь открою я все тайности твои! Тебе, боярин, много чего терять! Вотчины, добро, слуг верных, почет! А мне? Едину жисть, ее же отрину не воздохня, по слову Господа! Убивай, ну! – повторил с угрозой холоп и, сжав кулаки, подступил к Ивану. – Не то сей же час прибегу ко князю и паду на колени и все мерзости твои поведаю батюшке Александру, яко на духу! Повинись лучше сам, боярин!
И Иван, неразборчиво что-то бормоча, задрожал, затрясся, не ведая, что обнаженная сабля трепещет в его руке, и отступил перед безоружным. А холоп, помедлив и презрительно поворотя спиной, отворил и затворил дверь…
«Ушел! Погибнет же все! – молнией вспыхнуло в голове боярина. – Догнать! Остановить!»
Вскрик, стиснутый стон… Иван ринул к двери и, с треском откинув тяжелое тесаное полотнище, остановился, чуя, как медленно подгибаются ноги. Во тьме сеней висело перед ним словно бы неживое лицо брата Федора. Ужасное лицо. И уж потом, слабея, опуская очи долу, узрел он сперва короткий охотничий меч в братней руке, с коего тяжко и редко капала темная бархатная кровь, а после – недвижное тело на полу в луже той же темной, почти черной, крови.
– Грамота у тя? – сурово спросил Федор.
– У ме-ня… – ответил Иван, приваливая к косяку.
Федор глянул по сторонам и, коротко, под ноги себе, катнув носком сапога недвижную голову стремянного, молвил:
– Теперя не донесет! Слыхал я вас… Оба хороши! – продолжал он, с ненавистью глядя на взмокшего брата. И, вбрасывая меч в ножны, уже поворотя, бросил через плечо:
– Морхинича упреди! Седлаем коней!
Отряхивая иней с ресниц, усов и бороды, разрумянивший на морозе, Александр соскочил с коня. Он был чудно хорош сейчас – в своей бобровой шапке и шубе сверх короткого охотничьего кафтана, в зеленых востроносых расшитых жемчугом сапогах с малиновыми каблуками, в перстатых тимовых рукавицах на меху. Осочники стаскивали добычу с саней, особняком вынимали примороженные туши двух вепрей и лося, добытых самим Александром, балагурили и хохотали в предвкушении сытного ужина, отдыха и бани. Доезжачие проводили на сворах повизгивающих рыжих хортов, вываливающих длинные красные языки из узких долгих пастей.
Князь пробыл на охоте три дня. Ночевал на соломе в дымных избах и теперь сам с удовольствием предвкушал банную негу, княжую трапезу и встречу с женой. Отмахнувшись от боярина с грамотою и двух цесарских немцев, сожидавших князя с позавчерашнего дня, Александр легко взбежал по ступеням, на ходу скинув шубу и шапку в руки слуге. Холодный с мороза, вступил в горницу. Настасья была с младшим сынишкою на руках. Отрок тотчас потянулся к курчавой влажной бороде отца.
– Погодь! – Александр со смехом отклонил лицо. – И ты не обнимай таково крепко, в избах ночевали! Вели выжарить платье сперва!
Парились вчетвером, со старшими осочниками и стремянным. Яро хлестались, поддавая и поддавая квасом на каменку. Докрасна раскаленные, вываливали в снег, катались и снова ныряли в духмяный разымчивый жар.
Переодетый, чистый, сияющий, князь явился к столу, и пока не насытил волчьего голода своего, пока рвал и грыз сочное мясо зубами, запивал квасом, крупно откусывая, почти глотал пироги, жена молчала, преданным лучащимся взором обливая своего ненаглядного повелителя, по коему успела уже соскучать за протекшие три дня. Княжичи тоже молчали, и грызли, и улыбались отцу. Только Федор взглядывал почему-то сурово, да мать, Анна, едва притрагивавшаяся к блюдам, тоже взирала на него с непонятной тревогой.
Трапеза подходила к концу. Александр потянулся, с неудовольствием подумав о делах, кои сожидали его, и докучном боярине с грамотой, верно исчислявшей зело немалые расходы великокняжеской казны. Завалить бы сейчас в постель! Мальчики вышли один за другим, попрощавшись с отцом. Няньки унесли младших. И тут только Настасья опрятно позволила себе спросить, опуская глаза:
– Отпускаешь Кобылу?
Александр вдруг увидел, что и Федор не ушел, а тихо стал у двери, и матушка, великая княгиня Анна, продолжает сидеть, и невольно поморщил чело.
– Акинфичи уехали и Морхинин тоже! – принялась перечислять мать. – Дак теперь и Андрея остудил!
Смолчать бы!.. Но жена, мать и сын ждали ответа. И Федор, видать, хоть и не прошал ничего, очень ждал. Застыл, потянув шеей, вперил очи в родителя-батюшку. Александр, острожев ликом, недовольно перевел плечьми:
– Что мне эти бояре?! Гедимин! Вот наша опора теперь! За то, что сидели в Литве со мною, прошают ныне первых мест в думе княжой. Что ж мне, материных бояр совсем отодвинуть посторонь, что здесь, из пепла, град подымали? Либо иноземцев, содеявших союз с Гедиминосом, утеснить? Довольно! Пора быть владетельным государем в своей земле! – молвил, возвыся голос, и брови сдвинулись грозно.