Весть была и в самом деле важная. Судьбу святыни православия спас, хотя или не хотя того, ревнитель Мехметовой веры, Тамерлан, Железный хромец русских летописей. Спас, отсрочивши на полстолетия падение великого города, о чем пока не догадывал никто. (А и что с нами будет через пятьдесят-то лет, а инако вопросить: ведали мы ай нет полстолетья назад, что будет, и что совершило с нами нынче?) Бояре столпились, окружив татарина. Судьба Константинова града занимала всех. Пото и пришлым за милостынью греческим митрополитам подавали не скудно. Привычен был Цареград – свой, православный, домашний почти. Привычны греки, даже те, что сидели в секретах и брали взятки, изничтожая империю, и не ведали, не ведал никто, что через века такое повторится на Великой Руси.
Князь, выслушавши татарина, уходил к себе особыми дверьми, там, позади тронного креслица. Толпа думных бояр, князей выливалась в широкие двустворчатые двери думной палаты. Скоро слуги кинутся наводить порядок, чистить лавки, заново натирать воском полы, очищать и убирать свечные стоянцы. Где-то отворили слюдяное окно, волна свежего воздуха врывалась, вынося духоту и жар тел собравшегося человечьего множества. Только что это было единою волей земли, и вот уже теперь, рассыпаясь на кучки, на пары собеседующих, возвращаются в свое личное, к своим страстям, нуждам, корыстям и тайным замыслам. Кто рассказал татарину о том, что было говорено в Думе до его прихода? Откуда и от кого далекий Идигу ведал и знал, чем дышит каждый из бояр великого князя Владимирского? А из письма его, писанного семь лет спустя и сохраненного нам историей, яснеет, что ведал и знал, поименно называя доброхотов и врагов золотоордынского хана!
И ведь все замыслы, и все чаянья шли к приращению земли, и хотя порою на волоске висела сама судьба Руси, зело еще не великой, но мысли, устремленья, воля земли и вятших ее направлены были к одному – к расширению, к росту. О том, чтобы что-то отдать, чтобы положить себе рубеж замыслов и желаний – о том и речи не было в те века, и потому, скажем – в те великие века, несмотря ни на что, ни на хождения ратных, ни на моровые поветрия, неурожаи, глады и засухи. Земля расширялась и мужала и уже начинала спорить за вышнюю власть с самою Ордой.
Юрий Святославич Смоленский был «князь прямой» – горяч, гневлив, горд, заносчив и скор на решения. Древняя кровь, отравленная кровь смоленских Ростиславичей, бушевала в нем, лишая мудрой сдержанности, явленной почти безродным со смоленской точки зрения Иваном Калитой, да и всеми прежними московскими государями. Но уже ушли в небытие века, когда Смоленск дерзал спорить с Золотым Киевом, вручал Новгороду Великому князей, спорил о власти со всеми окрест и победоносно дрался с ляхами и Литвою. Как, на чем и когда исшаяла смоленская сила? Все еще ценилась, впрочем, древность и чистота кровей. Ни рязанские, ни московские владетели не брезговали брать в жены княжон-смолянок, и Олег Иваныч Рязанский, помогая Юрию Святославичу, помогал родичу своему, зятю, хотя и не ведал, помогая, как к тому отнесется Василий Дмитрич, уже раз изменивший ему в делах с Литвою и Витовтом.
В Смоленске я был дважды. И оба раза как-то проездом. Еще помню, подивился отсутствию храмов на подъезде к городу, видимо уничтоженных властным представителем «научного атеизма» в те золотые годы всевластия ненавистников России. Но оценил и удивительно выбранное место для собора, выстроенного Шеделем [67] на месте взорванного творения самого Владимира Мономаха, гениального политика, полководца, писателя и гениального зодчего, или точнее, проектировщика возводимых его мастерами городов, храмов и несохранившихся до наших дней теремов. Оценил и суровую мощь городских стен, воздвигнутых Федором Конем [68] уже много спустя описываемых нами событий, и, однако, как бы и в память о них. Создавая этот каменный оплот страны, Россия окончательно побеждала в споре с Литвой (споре, увы, не конченном и продолженном до днесь, вплоть до предпоследнего девятнадцатого столетия!).
Но мощь и основательность создаваемого не мечом, а трудом оплота как бы предвосхитила позднейшие победы русского оружия в многовековом споре двух славянских государств, навечно разделенных духовно католичеством. Да и природно-суровыми зимами России, граница которых как раз и проходит по нашему рубежу с католическою Польшей, которую несколько веков толкали на Восток, в тщетном усилии сокрушить православную Русь руками братьев-славян, уже окатоличенных, уже приобщенных к западному «менталитету» (образу жизни и поведению).
Но это все – и петровское зодчество, и зодчество Федора Коня – было потом, а что осталось от того, древнего Смоленска, столицы независимого княжества, а еще прежде – главного города обширного племени славян-кривичей, только по капризу истории не ставших во главе объединения восточных славян в единое государство – Русь (Киевскую, а позже – Владимиро-Московскую).
От тех, дохристианских времен, разумеется, остались только предания. Город был многолюден и крепок зело. Олег, идучи от Новгорода к Киеву [69] , предпочел обойти его стороной. От времен смоленской княжой независимости узрел я находящийся тогда в полном забросе и донельзя изувеченный храм на бывшем княжеском дворе, вроде бы небольшой, но какой-то необычайно легкий, стремительный и ни на что решительно непохожий. Я вгляделся и обмер: передо мною был знак, след подлинно великой школы зодчества, не меньшей, чем Владимиро-Суздальская или Новгородская. И потом, читая о князьях смоленских, все вспоминал этот, словно летящий, храм с дивным обрамлением граней, расчлененных изящными полуколонками, как раз и придающими храму «полет».
Воистину была Россия, Русь, как писал Грабарь, по преимуществу страною зодчих!
Уж ежели какая ни на есть Тотьма являет не в трех ли каменных храмах своих красоту и величие, способные украсить целую европейскую страну! (И как мы мало ценим это наше, почти уничтоженное богатство, заставив, загадив страну угрюмыми бетонными кубами-коробками!) Через тот остаток смоленской древней архитектуры я и князей смоленских начал лучше понимать со всеми их всплесками гордости, жестокости и благородства, со всею безудержностью страстей.
Да, в начале пятнадцатого столетия, кирпичного пояса стен, возведенных Федором Конем, еще не было, но и без того город был «крепок зело» и почти неприступен. Брали его обманом, изменою, измором, но штурмом, кажется, никогда, вплоть до наполеоновских времен, во всяком случае.