Люба выпрямилась в струнку и вздернула подбородок, чтобы глядеть на сутулого Самоварова свысока. Она снова засмеялась:
– А говорили, что понимаете! Вот если б вы хоть раз взлетели…
– И что тогда?
– Вы бы тогда все отдали, чтобы снова это проделать. Я вот в своей жизни целых три раза летала. И знаете, когда в первый раз? В шестом классе.
– Ничего себе! – испугался Самоваров. – Что же вы тогда натворили?
– Догадайтесь! Я ведь была этакая невероятно тихонькая, смирненькая, серенькая чис тю-ля-зубрилка. Учителя меня обожали, но всегда за парту со мной сажали какое-нибудь хулиганистое убоище – для исправления. Убоище списывало у меня все подряд, таскало мои карандаши и фломастеры, толкало в бок, чтоб у меня тоже выходили кривые буквы. А потом за все хорошее еще и давало мне пинка! Не знаю, какой ожидался от всего этого педагогический эффект. Убоище вряд ли исправлялось, а вот я… Однажды мы с ним дежурили, но он, конечно, смылся со звонком. Я осталась совсем одна в страшно замусоренном классе, перед исчерканной доской. Как вы думаете, что я сделала?
– Разревелись? – предположил Самоваров.
– Ну да, я так обычно и поступала. Но не в тот раз! Тогда мне так обидно стало… И не только из-за того, что мне одной придется все эти кучи мусора убирать, а еще и из-за того, что я страшненькая, робкая, никому не нужная и со мной можно так по-свински поступать. Вот тогда-то в меня и вселился бес. Я взлетела!
– Как это? – не понял Самоваров.
– Я ничего не стала убирать! Наоборот, я выгребла из шкафа какие-то старые тетрадки и разбросала по всему классу. Я перевернула все стулья. Я вытрясла на учительский стол мусор из корзинки и надела на кактус чью-то забытую шапку. У, как мне было хорошо, как сладко! И я решила идти до конца. Я придвинула к стене стол, на него поставила стул и взобралась на невиданную высоту, прямо к портрету Льва Толстого. Цветным мелом я измызгала ему бороду – она стала сине-зеленой. Пририсовала рога и уши. Затем я перешла к Пушкину и Салтыкову-Щедрину. Этот особенно мне не нравился – пучеглазый. Всем классикам досталось! Моя рука дрогнула только перед Лермонтовым: он был такой печальный в своем красивом мундире. Я давно испытывала к нему некое эротическое влечение. Но бес оказался сильнее – я и Лермонтову намалевала фингал под глазом и длинные рога. Потом я крупно написала на грязной доске слово из трех букв, заперла класс и сдала ключ завхозихе.
Люба до сих пор торжествовала, вспоминая этот подвиг. Самоваров покачал головой:
– Представляю, как вам потом досталось…
– Ничего подобного! Пока я шла домой, веселилась и прыгала от счастья. Зато я не спала потом всю ночь, ожидала утра и расправы. И все-таки я была счастлива, что моя серая мышиная жизнь кончилась и теперь все будут ждать от меня чего-то невероятного, будут думать обо мне и говорить. Но не тут-то было.
– Неужели никто не заметил, какой погром вы учинили?
– Еще как заметили! – вздохнула Люба. – Только все лавры достались убоищу, которое сидело со мной за одной партой. Беднягу таскали к директору, ставили на позор перед классом, вызвали родителей. Папаша его, местный сантехник, выпорол наследника по первое число. Убоище рыдало и вопило, что не виновато и ничего не знает. У него даже алиби имелось – после уроков он пил за гаражами пиво в компании таких же уродов. Только ничего не помогло! Все знали, что мы с ним были дежурными. Отпираться бесполезно!
– И вам не было стыдно, что пострадал невиновный?
– Ничуть! Наконец-то и ему досталось. Только обидно было: никто даже мысли не допускал, что это моя работа. Любочка? Никогда! Такая трусливая, такая правильная, такая никчемная…
– И конечно, безнаказанность вам понравилась не меньше, чем буйство?
– Верно! Плохо было одно: ничего в моей жизни не изменилось. Я осталась все той же тусклой, старательной, никому не интересной Любочкой. Пока не пришел он… И тогда все переменилось в одну минуту!
– Это называется шоковая терапия, – грустно заметил Самоваров. – Тоже очень старая история: спящая красавица двести лет пребывает в летаргии, а потом является принц, и она вдруг открывает глаза. Тыква превращается в карету. Если башмаки, то годятся только хрустальные. И вечный бал!
Люба замахала руками:
– Ой, только не говорите мне про Золушку! Это гламурная пошлятина. Почему-то думают, что это история про замарашку-уборщицу, которая приглянулась принцу и попала из грязи в князи. А в сказке-то все как раз наоборот – там аристократку сделали замарашкой. Вот в чем несправедливость, которую потом исправили. Это не чудо, а торжество закона. Скучно, но справедливо. В золе и мусоре должны сидеть прирожденные замарашки. Там их место, и никаких карет им не полагается.
– Разве кто-то согласен считать себя замарашкой?
– Нет, конечно. Но всем с детства именно это в головы вбивают – на всякий случай, чтоб многого не требовали. Я, например, много лет понятия не имела, что я красивая, смелая и неотразимая. Я ведь красивая? Да?
Самоваров замялся и ответил уклончиво:
– Красота вообще-то понятие относительное. Вот в Средние века…
– При чем тут Средние века? У меня ноги тридцать девять дюймов!
Она выставила вперед ногу в узком сапожке. Нога действительно очень далеко простерлась от дивана, где Люба сидела. Самоваров невольно отшатнулся, но стоял на своем:
– Длинные ноги не причина убивать людей!
– Нет, причина! Он сделал меня такой. Я стала настоящей! Мне иногда казалось, что я прямо там, на Мале, из пены родилась. Вы видели морскую пену? Или только мыльную? И любовь родилась там. Это, кстати, мое имя. Он – единственный, кто это понял. Он необыкновенный, он лучше всех. И он все испортил, все предал, все забыл. Но ведь меня нельзя уже родить обратно, в пену!
Самоваров грустно покачал головой:
– Ясно! Золушка не желает возвращаться к тыквам, к крысам и к куче гороху, который вовек не перебрать?
– Вернуться невозможно. Все уже случилось. Без него я умирала, и он тоже без меня не мог жить. Не должен был. Только он этого не знал!
Теперь все правильно. Вчера вечером я пришла сюда и уже знала, что я сделаю и как. Это было нетрудно.
– Даже заманить Александра Григорьевича в спальню? – удивился Самоваров. – Вы сами только что рассказывали, что он избегал встречаться с вами.
Люба усмехнулась:
– Избегал? Наплевать! Он поднялся зачем-то в кабинет – я его подкараулила. Пистолет уже был у меня. В спальню дверь всегда закрыта, а я эту дверь открыла настежь. Он удивился и вошел, мы перекинулись парой слов. Я захотела его соблазнить. Он уже пьяненький был, податливый, смешливый. Ах, я так хорошо его знаю, так все помню! Он никогда головы не теряет, но после пары рюмок заводится с полуоборота и ищет женщину. Только тут он не завелся. Если б он захотел меня или сказал: «Выпрыгни из того окошка!» – ничего бы не было. Я бы любила его, как всегда, или без звука прыгнула бы в окно. Но даже такой – расслабленный, веселый, хмельной – он оттолкнул меня. Он опрокинулся на кровать, потому что отбивался от меня! Он не хотел даже вот так, мимоходом, вульгарно меня трахнуть. Ни искры желания, одна досада… Что мне оставалось делать?