Мадам Лаланд говорила по-английски еще хуже, чем писала, поэтому мы объяснялись по-французски. Я дал волю своей пылкой страсти, и на этом пленительном языке, точно созданном для любовных признаний, пустив в ход всю силу своего красноречия, стал умолять ее согласиться на немедленный брак со мной.
Мадам Лаланд улыбнулась моему нетерпению. Она напомнила мне о светских правилах — этом пугале, которое стольким не дает завладеть полным счастьем. Потом она заметила, что я поступил крайне опрометчиво, рассказывая направо и налево о своем желании быть ей представленным, показав тем самым, что раньше не знал ее, и теперь у нас нет возможности скрыть, что мы лишь недавно знакомы. Покраснев, она добавила, что знаем мы друг друга еще слишком мало и поэтому венчаться сразу же будет неудобно, неприлично, просто outré [93] . Все это было сказано с очаровательной наивностью, которая восхитила меня, но в то же время я понял, что она права. Больше того, мадам Лаланд смеясь обвинила меня в излишней поспешности и неосторожности. Она просила меня помнить, что я ведь, в сущности, не знаю, ни кто она, ни каковы ее средства, связи и положение в обществе. С легким вздохом она умоляла меня еще раз обдумать мое предложение, называя мою любовь ослеплением, случайной вспышкой, минутной прихотью и фантазией, ничем не обоснованной кратковременной причудой, продиктованной не столько велением сердца, сколько воображением. Пока она говорила, вокруг нас все сгущались мягкие вечерние сумерки, и вдруг нежным пожатием своей прелестной ручки она в один миг разрушила все те доводы, которые сама же выдвигала.
Я отвечал ей так, как может отвечать человек поистине влюбленный. Я стал рассказывать о моей преданности, о моей страсти, об ее изумительной красоте и моем восхищении. Наконец я с большой убедительностью сослался на те опасности, которые встречает на своем пути развивающаяся любовь — а ведь настоящая любовь никогда не развивается спокойно, — на риск, которому мы подвергаем само наше чувство, искусственно ставя ему преграды.
Последний довод, казалось, смягчил суровость мадам Лаланд. Она заколебалась. Но ее все еще смущало одно препятствие, о котором, сказала она, я, вероятно, не подумал. Она обратила мое внимание на то обстоятельство, которого женщинам трудно касаться, — но для меня она готова была пожертвовать своими чувствами, пожертвовать всем. Мадам Лаланд упомянула о возрасте: отдаю ли я себе отчет — ясный отчет — в той разнице лет, которая существует между нами? Если муж на много старше жены, хотя бы лет на пятнадцать — двадцать, свет это вполне допускает; но самой мадам Лаланд всегда казалось, что жена ни в коем случае не должна быть старше мужа. Увы, из-за такого несоответствия в возрасте супруги бывают несчастны. Мадам Лаланд уверена, что мне не больше двадцати двух лет; я же, очевидно, уверен, что между нами не такая уж большая разница в возрасте.
В ее словах было столько благородства, столько собственного достоинства, что они совершенно очаровали меня и, казалось, сделали навеки ее рабом. Я с трудом мог сдерживать восторг, овладевший мной.
— Моя любимая Эжени, — воскликнул я, — какое все это имеет значение! Вы на несколько лет старше меня, ну и что же? Светские обычаи — это нелепые предрассудки. Для тех, кто любит так, как мы, год мало чем отличается от часа. Мне двадцать два, сказали вы, пусть так. Но вы могли бы дать мне и двадцать три года. А вам, моя милая Эжени, едва ли больше чем, чем, чем…
Здесь я на минуту остановился, ожидая, что мадам Лаланд сама назовет свой настоящий возраст. Но француженки редко отвечают прямо на столь щекотливый вопрос, и каждая из них по-своему выходит из затруднительного положения. Так было и сейчас: несколько мгновений Эжени, казалось, искала что-то у себя на груди, и наконец в траву упала небольшая миниатюра, которую я поспешил поднять и протянуть ей.
— Возьмите ее себе, — сказала она с самой обворожительной улыбкой. — Возьмите ее ради меня — ради той, которой она слишком льстит. Кроме того, на оборотной стороне этой безделушки вы, быть может, найдете ответ на интересующий вас вопрос. Сейчас довольно уже темно, и вы рассмотрите ее на досуге завтра утром. А теперь проводите меня домой. Мои друзья устраивают сегодня небольшой домашний концерт. Могу вам обещать, что вы услышите хорошее пение. Мы, французы, вовсе не так чопорны, как вы, американцы, и мне будет нетрудно ввести вас в дом под видом старого знакомого.
С этими словами она взяла меня под руку, и мы направились к ее особняку. Снаружи он был очень красив, да и меблирован, вероятно, с большим вкусом, хотя об этом мне было трудно судить, так как, когда мы пришли, почти стемнело, а в самых фешенебельных американских домах в жаркие летние вечера не принято зажигать ламп. Только через час после моего прихода в большой гостиной была зажжена одна-единственная лампа под абажуром, и тогда я мог рассмотреть эту комнату, обставленную с необыкновенным вкусом и даже роскошью. Но две другие комнаты, в которых главным образом и сидели гости, оставались в течение всего вечера погруженными в приятную полутьму. Этот хороший обычай дает собравшимся возможность выбора между светом и тенью, и нашим французским друзьям следовало бы перенять его.
Это был бесспорно один из самых восхитительных вечеров в моей жизни. Мадам Лаланд не преувеличила музыкального мастерства своих друзей: такое пение на домашних музыкальных вечерах я слышал только в Вене. Среди инструменталистов было немало выдающихся талантов. Вокальные номера исполняли по преимуществу женщины, и все пели хорошо. Наконец я услышал, что назвали имя мадам Лаланд. Она без всякого стеснения и жеманства встала с шезлонга, в котором сидела подле меня, и в сопровождении одного-двух джентльменов и своей молодой приятельницы, с которой она была в опере, направилась к роялю в большой гостиной. Я хотел проводить ее сам, но потом решил, что я появился в доме при особых обстоятельствах и мне лучше оставаться незамеченным. Не имея возможности видеть мадам Лаланд, я с восторгом слушал ее пение.
Ее голос точно наэлектризовал всех присутствующих, но впечатление, которое он произвел на меня, было еще во много раз сильнее. Я не нахожу слов, чтобы передать его. Конечно, в этом немаловажную роль сыграла переполнявшая меня любовь, но основной причиной послужила та глубина чувства, с которой она пела. Казалось, нельзя исполнять арии с большей страстностью, чем это делала мадам Лаланд. Ария из «Отелло» и «Sulmio sasso» [94] из оперы «Капулетти» были пропеты так выразительно, что до сих пор живы у меня в памяти. Низкие ноты звучали особенно пленительно. Обладая голосом, охватывающим три полные октавы, от контральтового фа до верхнего фа, она владела им в совершенстве и с удивительной легкостью и точностью исполняла все, даже самые сложные пассажи — восходящие и нисходящие гаммы, каденции и фиоритуры. Особенно эффектно звучал финал из «Сомнамбулы»:
Ah! non giunge uman pensiero
A contento ond'io son piena [95] .