Все мои уже там | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Эта женщина снилась мне так, как если бы я смотрел на нее именно что с расстояния поцелуя. Я видел крохотные морщинки, которые лучиками расходились от ее глаз. Я видел на дне морщинок остатки крема. Видел трещинки на ее губах. И видел вертикальную складку над верхней губой, и думал, что такая складка может образоваться, только если день за днем привычно поджимать губы – как делает человек, который терпит оскорбление или боль.

А потом она улыбнулась едва заметно, поцеловала меня в глаза, и этим поцелуем открылись мне видения детства.

Вы же знаете, как снится детство? Эти сны не похожи на пленки семейной кинохроники. Скорее – на обрезки пленок. Мне снилась распахнутая дверь, а в проеме двери – пылинки в лучах солнца. О том, что со мной происходит детство, я догадывался только потому, что дверной проем казался огромным, и потому, что я смотрел на притолоку снизу вверх. И чуть выше моих глаз была на притолоке горизонтальная синяя черточка и надпись «Алеша 1945». Значит, мне пять лет. Лето 1945 года.

Потом мне снилась песчаная дорожка, засыпанная сосновыми иголками. Я бежал по дорожке на звук радостных мужских голосов.

Потом мне приснилось, что я взлетаю. Крыльцо веранды, бабушкино платье остаются далеко внизу, а я лечу вверх, потому что меня подбрасывает в воздух какой-то военный. И я даже не успеваю рассмотреть его лицо, но понимаю, что это дед, дед вернулся с фронта – героический комкор Зайцев…

Военный кружит меня, мелькают дачные сосны, мелькает светлое пятно маминого платья, мелькает отцовский белый пиджак. А дед все кружит меня и кружит, и я совершенно счастлив, и думаю только, что надо попросить деда показать ордена, кортик и пистолет.

Я понимал, что сплю. Я понимал, что сплю и не хотел просыпаться. Я хотел, чтобы длился и длился этот счастливый сон, регулярно снившийся мне все детство и прекративший сниться лет пятьдесят назад. Сон, воспроизводивший события совершенно небывалые, ибо такого счастья не бывает.

На самом деле дед мой был арестован еще в 39-м году. В декабре 41-го, когда военных специалистов стали освобождать, Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий стал искать деда, чтобы вытащить его с Колымы к себе в Красноярский эвакогоспиталь работать хирургом. Но из Дальлага прислали в ответ телеграмму «Комкор Зайцев расстрелян». Эту телеграмму Валентин Феликсович привез бабушке году в 44-м, когда ехал в Тамбов, или в 46-м, когда получил сталинскую премию за «Очерки гнойной хирургии». Так что я не мог помнить никаких военных.

И отца я помнить не мог. Он вернулся из ссылки только в 56-м. И мама никогда на моей памяти не носила светлых платьев. И черточки на притолоке с надписью «Алеша 1945» я тоже помнить не мог: дачу бабушка выкупила только уже году в 60-м на деньги, полученные в качестве компенсации, когда деда реабилитировали.

Логически рассуждая, самого моего счастливого детского воспоминания никак не могло быть. Но возвращение деда снилось мне до двадцати лет чуть ли не каждую ночь. И вот теперь на закате моих дней приснилось еще раз.

Снова и снова в ту ночь сон повторялся. Вернее – нет. Разные эпизоды сна тасовались, как блестящие стекляшки в калейдоскопе: солнечный проем двери, дорожка, засыпанная иголками, радостные голоса, веселый военный полет, мелькающие сосны, мамино светлое платье, белый пиджак отца… Снова и снова сон повторялся, пока в счастливую эту картину не ворвался еще и щебет птиц. И тогда я понял, что просыпаюсь. Щебета птиц в этом моем счастливом сне отродясь не бывало. Щебет птиц был наяву.

Я спустился к завтраку, который делил со мной на этот раз только один Банько. Мы уплели на двоих полдюжины яиц с беконом. И сразу после завтрака я вышел в прихожую выбирать рапиры для урока фехтования.

Всего рапир в прихожей по стенам развешено было восемь. Две перекрещенные – прямо над камином напротив входной двери. Еще по паре перекрещенных клинков – на боковых стенах. И еще два клинка висели по отдельности – над дверью в караулку и над дверью в кухню. Рапиры были старинного образца, то есть, на взгляд современного фехтовальщика, довольно тяжелые и довольно опасные. Французские, кажется. Я бы сказал, вторая половина девятнадцатого века. Надо полагать, хозяин дома либо опустошил запасник музея в каком-нибудь из замков Луары, либо, что вероятнее, его обманули, продав под видом старинных клинков очень качественные и умело состаренные современные реплики.

Впрочем… Те, что висели над дверьми в караулку и на кухню, возможно, были и подлинные. Я взял одну из рапир и…

– Оружие выбираете? – послышался голос Банько. – Подождите, давайте позовем прапорщика. Вы же хотели, чтобы я ему рассказал про маркетинг.

Я согласился. И пока Банько бегал за Толиком, я хорошенько рассмотрел рапиры. Я не специалист, конечно, но мне всерьез показалось, что клинки, висевшие парами, – это новодел, а тем клинкам, что висели по отдельности, – около двухсот лет.

Через пару минут я увидел, как шагали вдоль берега пруда, мирно беседуя, как будто бы и не было вчерашней размолвки, прапорщик и Банько. И поспешил вернуть рапиры на место, поскольку Банько просил, чтобы оружие непременно развешено было, как прежде.

– Щас! – сказал Банько. – Щас! – сбегал в гостиную за блокнотом, записал что-то в блокноте и сложил листок так, чтобы не было видно записи.

– Здрасьте! – сказал Анатолий, кажется, впервые за время нашего знакомства.

– Вот скажи, Анатолий, – начал Банько. – Видишь, тут восемь рапир. Скажи, какие две из них самые лучшие?

Я думал, прапорщик не станет отвечать. Я думал, он и сегодня продолжит давешнюю свою политику мрачного подросткового саботажа. Но он ответил.

– А что? – прапорщик явно ждал подвоха, но ответил.

Я начал было объяснять, что хочу провести урок фехтования, но Банько перебил меня:

– Про фехтование вы потом договоритесь. Сейчас ты просто скажи, Анатолий, какие рапиры самые лучшие, на твой взгляд.

Прапорщик окинул рапиры взглядом и, недолго думая, ткнул пальцем в те, что висели над камином.

– Ну, вот эти!

– Очень возможно, – почти что согласился Банько. – Но ты все-таки рассмотри все получше. Можешь взять в руки, потрогать…

Прапорщик снял одну из рапир с боковой стены и взмахнул ею в воздухе, чуть было не угодив мне в глаз.

– Толь, осторожней! – я отпрянул. – Оружие все-таки.

– Извините, – извинился прапорщик во второй раз на моей памяти. В первый раз он извинялся, когда чуть не утопил Ласку. Когда он извинился, я подумал вдруг: батюшки! да у него же стокгольмский синдром. Обезьяна избил его, когда поймал. Потом избил, когда знакомил со мною. Потом размозжил ему нос камнем. Потом еще этот удар электрическим током. Господи, подумал я, у него стокгольмский синдром, он заискивает перед нами, и он нам симпатизирует, как заложники симпатизируют захватившим их террористам. Иначе я не мог объяснить, что здоровый мужик с готовностью рассматривал тут по просьбе Банько рапиры и выбирал лучшую, вместо того, чтобы просто послать нас к черту.