Мюрел находилась в соседней маленькой комнате для гостей. Спит ли? Она вернулась позже, чем рассчитывала Талли: принимала душ, который она явно предпочитала ванне. Мюрел прихватила с собой пинту молока, хлопья для завтрака и банку «Хорликс». Она разогрела молоко и сделала напиток для них обеих. Потом женщины вместе уселись перед телевизором; изображение, мелькающее перед их ничего не видящими глазами, придавало хоть какую-то естественность происходящему. Как только передача закончилась, они пожелали друг другу спокойной ночи. С одной стороны, Талли была благодарна Мюрел за компанию, с другой — радовалась, что завтра той здесь не будет. К мисс Кэролайн она также испытывала благодарность. После того как коммандер Дэлглиш и его люди наконец ушли, сестра с братом зашли в коттедж. Мисс Кэролайн говорила от лица обоих:
— Мы очень за вас переживаем, Талли. Вы прошли через весь этот ужас. Мы хотим поблагодарить вас за выдержку и предприимчивость. Никто не смог бы справиться лучше.
К великому облегчению Талли, обошлось без вопросов. Дюпейны не стали задерживаться. А ей понадобилась эта трагедия, чтобы осознать свое расположение к мисс Кэролайн. Странно. Она была из тех женщин, которые или очень нравятся, или не нравятся вообще. Мисс Кэролайн обладала властью, и Талли признавала, что ее симпатия в основе своей предосудительна. Просто Кэролайн могла сделать ее жизнь в Дюпейне весьма непростой, но предпочла поступить иначе.
Коттедж, как и всегда, оберегал Талли. После долгих, убийственно долгих лет изнуряющего труда и самоотречения она впервые раскрыла объятия навстречу жизни — навстречу этому месту, — как в тот далекий момент, когда огромные и нежные руки извлекли ее из-под обломков и подняли к свету.
Талли вглядывалась в темноту и не чувствовала страха. Когда она только появилась в Дюпейне, старый садовник, теперь вышедший на покой, находил удовольствие в рассказах о некоем убийстве, случившемся в Викторианскую эпоху. Все произошло в этом, тогда еще частном, доме. Описывая мертвую молодую служанку, старик смаковал подробности. Тело девушки, с перерезанным горлом, с широко раскинутыми руками, лежало у подножия одного дуба на окраине Хита. Служанка была беременна, и ходили слухи, что в ее смерти был виноват кто-то из семьи — то ли сам хозяин, то ли один из двух его сыновей. Находились и такие, кто утверждал, будто по ночам ее не знающий покоя призрак разгуливает по Хиту. Приведение ни разу не появилось перед самой Талли, чьи страхи и переживания обычно принимали более конкретные очертания. Лишь однажды она почувствовала трепет, в котором преобладало скорее любопытство, нежели страх: Талли заметила под дубом какое-то шевеление; на фоне непроницаемой тьмы возникли две фигуры; они сблизились, поговорили и разошлись в разные стороны. В одной из них она узнала Калдер-Хейла. Талли не впервые видела его прогуливающимся по ночам в чьей-то компании. Она никогда не рассказывала об этих наблюдениях — ни ему, ни кому-либо еще. Привлекательность ночных прогулок была ей понятна. Все остальное ее не касалось.
Чуть прикрыв окно, она наконец легла. Но сон не шел. Лежа в темноте, Талли чувствовала, как события сегодняшнего дня толпятся в ее воображении, с каждым следующим мгновением приобретая все большую ясность, становясь отчетливее, чем были на самом деле. Она чувствовала еще что-то, существующее помимо памяти, неуловимое, невысказанное и все равно лежащее где-то в глубине ее существа, — оно вселяло в нее смутное, беспричинное беспокойство. Это неудобство могло идти просто от чувства вины: она сделала не все, что могла; ответственность некоторым образом лежит и на ней тоже; не уйди Талли на свои вечерние занятия, доктор Невил мог бы остаться жить. Она понимала абсурдность этого, старалась быть твердой и гнала такие мысли прочь. Вдруг, глядя на бледный просвет полуоткрытого окна, Талли вспомнила, как ребенком сидела в суровой викторианской церкви, в пригороде Лидса, и слушала вечерню. Она не слышала эту молитву почти шестьдесят лет. Сейчас ее слова возникли в сознании, и от них повеяло такой свежестью, словно она слышала их впервые.
Господи, разгони эту тьму вокруг нас, мы взываем к тебе; защити нас своей великой милостью от всех опасностей и испытаний этой ночи — во имя любви твоего единственного Сына, спасителя нашего Иисуса Христа.
Она задержала в сознании образ обгоревшей головы и прочитала молитву вслух. К ней вернулся покой.
Сара Дюпейн проживала на третьем этаже дома, стоящего на ничем не примечательной улице ленточной застройки на окраине Килберна, который местные агенты наверняка называли западным Хэмпстедом. Клочок травы, которую никто не подравнивал, и неказистые кусты, торчавшие напротив дома номер шестнадцать, можно было бы назвать словом «парк», который, правда, больше напоминал оазис в пустыне. Два полуразобранных дома рядом превратились в строительную площадку, и на их месте, судя по всему, сооружалось жилье для одного владельца. К оградам многих садиков были приделаны доски для объявлений агентов; имелась такая и у дома шестнадцать. При взгляде на некоторые из домов, на их сверкающие входные двери, переложенную кирпичную кладку, становилось понятно, что класс процветающих молодых профессионалов уже начал колонизацию улицы. И все же, несмотря на близость метро и привлекательность Хэмпстеда, у нее все еще был неустроенный, слегка заброшенный вид места, где живут только временно. Для субботнего утра было необычно тихо, и за задернутыми занавесками не чувствовалось никакой жизни.
Справа от двери полицейские увидели три звонка. Дэлглиш нажал на тот, рядом с которым висела табличка «Дюпейн». Имя под фамилией было густо заштриховано, став совершенно нечитабельным. Ответил женский голос, и Дэлглиш назвал свое имя. Голос сказал: «Впустить вас нажатием кнопки не получится. Эта хреновина сломана. Я спущусь».
Не прошло и минуты, как входная дверь открылась. Детективы увидели женщину крепкого сложения, с волевым лицом и тяжелыми темными волосами, зачесанными от широкого лба и туго стянутые лентой на затылке. Распущенные волосы должны были бы придавать дочери Невила Дюпейна что-то цыганское, беспутное, но сейчас ее лицо без косметики — только губы слегка подведены — было лишено следов жизненной радости и выглядело открытым и беззащитным. Дэлглиш решил, что ей где-то под сорок, однако небольшие разрушения, учиненные временем, уже начали проявляться: линии на лбу, маленькие морщинки разочарований в углах большого рта. На женщине были черные брюки и бесцветный топ с низким вырезом, а поверх — свободная мужская кофта из пурпурной шерсти. Дочь Дюпейна не пользовалась бюстгальтером, и ее тяжелые груди раскачивались при ходьбе.
Отступив, давая им дорогу, она сказала:
— Меня зовут Сара Дюпейн. Лифта, к сожалению, нет. Подниметесь?
Ее дыхание отдавало запахом виски.
Когда Сара, твердо ступая, пошла вверх по лестнице, Дэлглиш подумал, что она моложе, чем показалась на первый взгляд. Это напряжение последних двенадцати часов отняло у нее остатки молодости. Он удивился тому, что Сара одна. В такой момент кто-нибудь мог бы с ней и побыть.
Квартира окнами выходила на зеленый оазис и была залита светом. В комнате было два окна; слева детективы заметили открытую дверь, которая, судя по всему, вела на кухню. Комната была неустроенной. У Дэлглиша сложилось впечатление, что когда-то мебель для нее выбирали вдумчиво и не скупясь, но потом потерявшие интерес жильцы покинули ее — душой, если не телом. На крашеных стенах остались следы от снятых картин; каминную полку над викторианской решеткой украшала единственная ваза с двумя ветками белых хризантем. Цветы засохли. Доминирующую роль играл современный кожаный диван. Единственной крупной мебелью, помимо него, были книжные полки, закрывающие одну из стен. Они наполовину пустовали; книги лежали кучами, в беспорядке.