Но сегодня даже это воспоминание о пережитом позоре поблекло перед более свежими и не дающими заснуть картинами. Перед ее взором снова и снова мелькала девичья фигурка, на какой-то момент силуэтом возникшая на фоне разрушенных стен аббатства. Мелькала и снова исчезала, словно привидение, в черных береговых тенях. Мэг снова сидела за обеденным столом и видела перед собой в колеблющемся пламени свечей встревоженные темные глаза Хилари Робартс, неотрывно глядящие на Алекса Мэара. Она снова вглядывалась в лицо Майлза Лессингэма в бликах пылавшего в камине огня, видела его руки с длинными пальцами, протянутые к бутылке кларета, слышала его чуть высоковатый голос, повествующий о невероятном… И вдруг, уже совсем засыпая, она ринулась вместе с ним через кусты, сквозь этот страшный лес, чувствуя, как колючки царапают ей ноги, а низко растущие ветки хлещут по щекам, и вот она уже стоит, вперив взгляд в это гротескное, изуродованное лицо, освещенное лучом электрического фонаря. И, пребывая в этом сумеречном мире, меж сном и бодрствованием, она поняла, что знает это лицо. Оно знакомо ей, потому что оно — ее собственное лицо. Она вырвалась из кошмара, тоненько вскрикнув от ужаса, зажгла лампу у кровати и взяла со столика книгу, твердо решив читать. Полчаса спустя книга выпала из ее рук, и Мэг впервые за ночь погрузилась в беспокойный и некрепкий сон.
Растянувшись на кровати во весь рост и лежа совершенно неподвижно, Алекс Мэар уже через пару минут понял, что вряд ли сможет заснуть. Лежать в постели, не смыкая глаз, всегда было для него непереносимо. Он легко мог обойтись немногими часами сна и спал обычно очень крепко. Рывком он спустил ноги с кровати и потянулся за халатом. Встал и подошел к окну. Он подождет и посмотрит, как встает солнце над Северным морем. Мысли его вернулись к событиям прошлого вечера: он думал о том, какое облегчение всегда приносит ему беседа с Элис, уверенность, что с ней можно говорить обо всем, зная, как трудно ее удивить или шокировать. Что, как бы он ни поступил, что бы ни сделал, сестра — если и не сочтет его правым — все равно будет судить о нем по иным стандартам, не тем, по которым она так непреложно строит свою собственную жизнь. Тайна, которую они хранили, те минуты, когда он удерживал ее за плечи, прижимая к стволу яблони ее содрогающееся тело, и не отрываясь глядел в ее глаза, заставляя подчиниться своей воле, — все это связало их вместе прочнее каната, и такую связь ничто не могло ни порвать, ни ослабить: ни тяжесть их совместной тайной вины, ни мелкие неприятности и досады их совместной жизни. И тем не менее они никогда не говорили о гибели отца. Алекс не знал, вспоминает ли сестра когда-нибудь об этом или травма так велика, что навсегда стерла происшедшее из ее памяти, так что Элис поверила в придуманную им версию, подсознательно приняла неправду и теперь считает ее единственно возможной правдой. Когда-то, вскоре после похорон, видя, как спокойна сестра, он представил себе такую возможность и сам подивился, как не хочется ему в это поверить. Ему вовсе не нужна была ее благодарность. Самая мысль о том, что Элис может счесть себя обязанной ему, казалась Алексу унизительной. «Обязанность», «благодарность» — эти слова не присутствовали у них в обиходе, в них не было необходимости. Но он хотел, чтобы она помнила и понимала. То, что он совершил, было столь чудовищно, так поразило его самого, что было бы просто невозможно не разделить знание об этом ни с одной живой душой на свете. В те дни и месяцы, что последовали за смертью отца, Алексу очень хотелось, чтобы сестра осознала всю огромность его поступка и поняла, что он совершил это ради нее.
А потом, в конце второго месяца, он вдруг обнаружил, что может убедить себя — ничего этого не было, а если и было, то совсем не так, и весь ужас совершенного им — лишь детская фантазия. По ночам, лежа без сна, Алекс снова видел, как оседает на землю его отец, видел кровь, бьющую из ноги алым фонтаном, слышал его хриплый шепот. В этих исправленных, успокаивающих совесть воспоминаниях он медлил всего секунду, не дольше, а затем со всех ног мчался к дому, крича, зовя на помощь. А второе придуманное воспоминание было еще лучше первого: он бросался на колени рядом с отцом и изо всех сил как можно глубже вжимал ему в пах сжатый кулак, останавливая бьющую из раны кровь. Слова, которые он шептал отцу, глядя в его угасающие глаза, обещали умирающему, что все обойдется. Разумеется, было уже слишком поздно, но он все-таки пытался… Коронер его очень хвалил. Дождаться похвалы от этого маленького педантичного человечка в очках с линзами полумесяцем, с лицом как у рассерженного попугая… «Поздравляю сына покойного: он действовал с похвальным мужеством и быстротой, сделав все возможное, чтобы попытаться спасти жизнь своего отца».
Алекс почувствовал такое облегчение, уверовав в свою невиновность, что поначалу это чувство завладело им целиком. Теперь ночь за ночью он уплывал в сон на волнах эйфории. Но уже тогда он понял, что это самоотпущение вины действует как наркотик, разносимый током крови по всему телу. Это утешало и облегчало, но это было не для него. На этом пути его подстерегала опасность еще более разрушительная, чем чувство вины. И он сказал себе: «Нельзя позволять себе верить, что ложь — это правда. Можно лгать всю жизнь, если это необходимо, но нужно четко осознавать, что лжешь. И никогда ни за что не лгать самому себе. Факты — это факты. От них никуда не уйдешь. Не отвернешься. Только глядя в лицо фактам, можно научиться справляться с ними. Я могу отыскать причины своего поступка и в этих причинах найти ему оправдание: то, что он делал с Элис, как унижал мать, как я ненавидел его за это. Я могу попробовать снять с себя вину за его гибель, оправдаться хотя бы перед самим собой. Но я сделал то, что сделал, и он умер так, как умер».
И, приняв эту правду, Алекс смог обрести хоть какой-то покой. Через несколько лет он убедил себя, что страдать от чувства вины означает потворствовать этому чувству и что он способен испытывать его лишь тогда, когда сам этого хочет. А потом пришло время, когда он стал гордиться своим поступком, своим мужеством, дерзостью, решительностью, которые сделали этот поступок возможным. Однако он понимал, что и эта гордость опасна. Прошло уже много лет с тех пор, как он вообще перестал думать о том, как погиб отец. Ни мать, ни Элис не говорили о нем, если только кто-нибудь из зашедших к ним знакомых, чувствуя, что надо что-то сказать, как-то выразить соболезнование, не начинал неловкий разговор, которого было не избежать. Но между собой они упомянули о нем лишь однажды.
Через год после его смерти мать вышла замуж за мистера Эдмунда Моргана, овдовевшего органиста, человека скучного до одури, и переехала вместе с ним в Богнор-Риджис. [32] Там они безбедно существовали на отцовскую страховку, поселившись в просторном бунгало с видом на море. Они были преданы друг другу столь же безупречно, сколь безупречен был порядок в их тщательно обустроенном мирке. Говоря о своем новом муже, мать называла его не иначе, как мистер Морган.
— Если я не говорю с тобой о твоем отце, Алекс, — сказала она как-то, — это не потому, что я его забыла, просто мистеру Моргану это было бы не по душе.