Но, черт возьми, сегодня он ни за что не начнет свой день — а день будет тяжелым — без завтрака. Рикардс быстро достал из целлофанового пакета в холодильнике пару ломтиков бекона и сунул их в духовку, включив ее на полную катушку. Включил и чайник и потянулся за кружкой. Самое время выпить горячего кофе покрепче, а потом он положит горячий бекон меж двумя хорошими ломтями хлеба и съест их уже в машине.
Через сорок минут, проезжая через Лидсетт, он думал о вчерашнем вечере. Он не предложил Адаму Дэлглишу поехать вместе с полицейскими в старый пасторский дом. Не было необходимости. Представленная им информация была детальной и точной, и вряд ли нужно было, чтобы Дэлглиш, коммандер столичной полиции, лично указал сундук с ненужной обувью. Но тут была и другая причина. Рикардс с удовольствием выпил с ним виски и съел это его жаркое, или как он его там назвал, рад был обсудить те стороны расследования, которые и так на виду. В конце концов, что между ними двумя может быть общего, кроме дела? Но это совершенно не означает, что ему так уж хочется, чтобы Дэлглиш присутствовал при том, как он это дело делает. Вчера вечером он был рад заехать на мельницу, благодарен за возможность не возвращаться сразу в пустой дом, посидеть с Дэлглишем у камина, в котором пылают поленья. Под конец он даже почувствовал себя вполне легко и спокойно. Но как только он оказался один, без Дэлглиша, его снова с той же обескураживающей силой, что и у смертного ложа Свистуна, стали одолевать сомнения. Он был уверен, что никогда полностью не примет этого человека. И знал почему. Достаточно было вспомнить тот случай, и старая неприязнь волной заливала все его существо. А ведь это произошло почти двенадцать лет назад, Дэлглиш вряд ли даже помнил об этом. И главным, что глубже всего задевало Рикардса, было то, что слова, которые остались в его памяти на долгие годы, которые прозвучали тогда так унизительно и чуть было не подорвали его веру в собственные профессиональные способности, были так легко произнесены и, судя по всему, так быстро забыты.
В крохотной комнатушке под самой крышей в узком, битком набитом обитателями доме на Эджуэр-роуд они стояли у трупа пятидесятилетней проститутки. Прошло уже больше недели после ее смерти, когда обнаружили труп, и вонь в захламленной, никогда не проветривавшейся конуре была такая, что ему пришлось прижать ко рту платок, чтобы удержаться от рвоты. Одному из полицейских это не удалось. Он бросился к окну, попытался его открыть, но облепившая раму жирная грязь плотно склеила створки. Сам Рикардс никак не мог проглотить слюну, словно и она пропиталась миазмами. Платок, прижатый ко рту, стал мокрым насквозь. Женщина лежала, совершенно нагая, посреди бутылок, объедков и рассыпанных таблеток, непристойным бугром разлагающейся плоти, всего в нескольких сантиметрах от переполненного ночного горшка, до которого она в последний момент так и не смогла дотянуться. Но больше всего в этой комнате несло не из горшка. После ухода патологоанатома Рикардс сказал:
— Ради всего святого, неужели нельзя убрать это отсюда?
И тут он услышал от двери голос Дэлглиша:
— Сержант, в данном случае нужно говорить «тело». Или же «труп», «покойница», «жертва», даже «усопшая», если вам это предпочтительнее. То, что вы видите перед собой сейчас, было женщиной. О ней нельзя было сказать «это» при жизни, нельзя и после смерти.
Рикардс до сих пор реагировал на это воспоминание даже чисто физически: ощущал спазм в желудке и жаркий прилив гнева. Не следовало тогда спускать Дэлглишу, тем более что выволочка была сделана принародно, в присутствии младших полицейских. Ему надо было посмотреть этому высокомерному гаду прямо в лицо и высказать все, что он думает, пусть даже это стоило бы ему его нашивок:
— Но ведь она уже больше не женщина, верно, сэр? Она больше не человек, правда? А раз она больше не человек, то что она такое?
Уязвила его больше всего несправедливость. Десятки его коллег по профессии заслуживали бы такого упрека, но не он. С самого первого дня своей службы в столичном департаменте уголовного розыска он никогда не смотрел на жертву как на ничего не значащую груду мертвой плоти. Он никогда не испытывал похотливого любопытства или постыдного удовольствия при виде обнаженного тела, очень редко относился без чувства жалости и душевной боли даже к самым отвратительным, падшим особенно низко жертвам. Его слова были совершенно для него нетипичны, вырвались непроизвольно, от безнадежности, от того, что он смертельно устал, проработав без отдыха девятнадцать часов, от непреодолимого физического отвращения. Ему не повезло, что эти слова услышал именно Дэлглиш, заместитель главного инспектора, чей холодный сарказм был гораздо невыносимее крика и ругани кого-нибудь другого из начальства. После этого они проработали вместе еще полгода. Сказано больше ничего не было. Дэлглиш, по-видимому, был удовлетворен его работой; во всяком случае, Рикардса больше не критиковали. Правда, и не хвалили. Рикардс был скрупулезно корректен со своим начальником; Дэлглиш вел себя так, будто этого инцидента вовсе и не было. Если он когда и пожалел о сказанном, он ничем не дал этого понять. Вполне возможно, он был бы поражен, если бы узнал, с какой непереносимой горечью были восприняты его слова, ставшие чуть ли не навязчивой идеей. Но сейчас, впервые за все это время, Рикардс подумал: а не был ли Дэлглиш и сам под влиянием стресса? Может, собственное состояние заставило его тогда искать облегчения в резких словах? Ведь как раз незадолго перед тем он потерял жену и новорожденного сына. Но какое отношение это могло иметь к смерти проститутки в одном из лондонских публичных домов? И Дэлглиш ведь не дурак. В этом-то все и дело. Ему следовало лучше знать своего подчиненного. Рикардс понимал, что, пережевывая ту историю все эти годы, да еще с таким раздражением, он ведет себя как параноик. Но мысль, что Дэлглиш находится на подведомственной ему территории, снова и снова вызывала в его памяти этот инцидент. В его жизни бывали инциденты и похлеще; гораздо более серьезные замечания в свой адрес он спокойно выслушивал и быстро забывал. Но этого забыть не мог. На Ларксокенской мельнице, сидя у пылающего в камине огня, с бокалом виски в руке, почти сравнявшийся с Дэлглишем в чине и должности, он подумал было, что с прошлым покончено. Однако теперь ему стало ясно, что нет. Не будь этих вставших меж ними воспоминаний, они могли бы теперь быть друзьями. Рикардс уважал Дэлглиша, восхищался им, ценил его советы, мог даже чувствовать себя свободно в его присутствии. «Но, — говорил он себе, — ничто не заставит меня испытывать к нему симпатию».
Олифант ждал его у старого пасторского дома. Он не остался в машине, а стоял, опершись о капот и скрестив ноги, с бульварной газетенкой в руках. Впечатление от всего этого создавалось такое — и так оно, несомненно, и было задумано, — что последние десять минут он напрасно теряет драгоценное время. Когда подъехал Рикардс, Олифант выпрямился и протянул ему газету.
— Ну и разошлись они тут, сэр! — сказал он. — Думаю, этого и следовало ожидать.
Статью не поместили на первой странице, но зато она занимала целый разворот посередине, жирные черные буквы заголовка вопили: «Неужели опять?!» Под заголовком, над статьей, стояло имя специального корреспондента-криминалиста. Рикардс прочел: «Сегодня я выяснил, что Невилл Поттер, оказавшийся тем, кого прозвали Свистуном из Норфолка, и покончивший с собой в Истхейвене, в гостинице «Балморал», был вызван в полицию и допрошен в самом начале расследования, а затем отпущен. Возникает вопрос: почему? Полиция знала характерные черты человека, которого им следовало искать. Одиночку. Скорее всего неженатого или разведенного. Некоммуникабельного. Человека, имеющего машину и такую работу, при которой приходится выезжать по ночам. Невилл Поттер был именно таким человеком. Если бы его схватили после первого же допроса, жизнь четырех ни в чем не повинных женщин была бы спасена. Неужели нас ничему не научило фиаско с делом йоркширского Потрошителя?»