Тут он улыбнулся. Но так мимолетно, вскользь, что видевшим оставалось лишь ломать голову, а не померещилось ли им чудесное преображение. Норман поставил на стол недопитый бокал, пожал руки одному или двум ближайшим коллегам и вышел.
В крохотном кабинете, который он делил еще с парой служащих, лежали в хозяйственной сумке нехитрые, заранее приготовленные пожитки, которые следовало забрать: чайная пара, завернутая во вчерашний выпуск «Дейли телеграф», арифметические таблицы, словарь и мыло. Скейс осмотрелся в последний раз. Вроде ничего не забыл. Шагая к лифту, он на минуту вообразил себе, как вытянулись бы лица бывших товарищей по работе, если бы Норман просто взял и сказал то, что у него на сердце:
«Видите ли, я решил уйти заранее из-за одного важного дела, которое требует серьезной подготовки и займет несколько ближайших месяцев. Понимаете, мне надо найти и прикончить убийцу дочери…»
Фальшивые улыбочки так и замерзли бы у них на губах, превратившись в недоверчивые гримасы, а потом, наверное, все разразились бы деланным смехом. Или еще сюрреалистичнее: коллеги продолжали бы кивать, учтиво скалиться, потягивать за его здоровье дешевый херес, придавая жуткой исповеди не больше значения, чем напыщенным разглагольствованиям Уиллкокса. Именно в конце его пустопорожней речи Скейса и охватило бессмысленное желание выложить правду-матку. Не то чтобы искушение было неодолимым, но все-таки. Мистер Скейс и сам удивился собственной дерзости. До сих пор его не находили способным на поступок или яркий жест, хотя бы даже и в мыслях. Убийство Мэри Дактон не в счет: это была обязанность, от которой Норман попросту не хотел, да и не смог бы уклониться. Разумеется, он желал себе удачи — в том смысле, чтобы ловко уйти от расплаты за преступление: несчастный отец искал правосудия, а не венца мученика. Досадно, что именно сегодня Скейса посетила мысль, как отнеслись бы к его намерению сослуживцы. Едва появившись, мелодраматическая мыслишка на миг опошлила, если не обесценила, в его глазах грядущую трагедию.
Как обычно, Скейс возвращался к себе по Вестминстерскому мосту, через Парламентскую площадь, Грейт-Джордж-стрит и Сент-Джеймсский парк. До восточного пригорода можно было добраться и более коротким путем, по городской линии, однако Норман предпочитал пройтись вечером по набережной и уже у парка сесть на метро. С тех пор как умерла Мэвис, он никогда не спешил домой. Не видел в этом смысла.
В парке было многолюдно, но Скейс ухитрился найти свободную скамейку. Пристроив сумку на земле между ног и глядя на озеро сквозь ветви плакучих ив, он вспомнил, как сидел на этом самом месте восемь месяцев назад, в свой первый обеденный перерыв после смерти жены. Тогда стояла необычайно холодная ноябрьская пятница. Солнце в зените казалось большой, размазанной по облакам луной. Ивы медленно роняли на воду тонкие бледные листья. На грядках с розами оставались лишь крепкие алые бутоны, побитые заморозками; колючие стебли шуршали мертвыми листьями. Озеро блестело морщинистой бронзой, и только посередине будто бы сверкал гладкий поднос чеканного серебра. Какой-то старик шаркал ногами по тропинке, усеянной опавшими листьями. В парке печально веяло запустением: с перил голубого моста вытерли краску бесчисленные руки туристов, фонтан молчал, чайная была закрыта на зиму. Теперь в воздухе гудели голоса гуляющих, звенел детский смех. В тот день, как припомнилось Норману, по дорожке брел один-единственный мальчик, и когда он грубо, надтреснуто хохотнул, над озером взметнулись с жалобными криками пухлые чайки. Вдали, у корней деревьев, между пучками травы белели пятна раннего снега.
На Скейса даже дохнуло забытым ноябрьским холодом, и он прикрыл веки, чтобы не видеть залитой солнцем зелени парка над зеркалом голубой воды, отрешился от призывных ребячьих криков и приглушенной музыки оркестра и мысленно перенесся в больничную палату, где скончалась Мэвис.
Надо же было выбрать такой неудачный день, напряженный четверг, да еще и четыре пополудни — самое горячее время. Уж лучше бы ночью: большинство пациентов спят или просто угомонились, персонал может отдохнуть от ежедневной битвы за жизнь и уделить внимание тем, кто ее проиграл. Утомленная медсестра объяснила, что по правилам полагалось, конечно, переместить больную в отдельную боковую палату, но, к несчастью, все они заняты. Может, завтра… В общем, кто доставляет в последние минуты меньше хлопот персоналу, тот и заслуживает больше комфорта. Норман сидел рядом с женой за шторами, узор которых навсегда отпечатался в его памяти: маленькие розовые бутоны на фоне гвоздик. Очень мило и уютно.
Как будто бы можно приукрасить смерть. Сквозь щель между занавесками Скейс видел, как суетятся медсестры в длинных халатах, с безразличным видом подкатывая к постелям столики на колесах, закрепляя капельницы… Чья-то голова просунулась и радостно спросила:
— Чаю?
Норман принял чашку и блюдце из белого фарфора; в буроватой жидкости уже таяли два куска сахара.
Руки жены лежали поверх одеяла. Норман держал ее левую ладонь, гадая, какие грезы царят в долине теней. Разумеется, им далеко до кошмаров, которые мучили Мэвис долгими ночами после гибели единственной дочери, так что Норман то и дело просыпался от истошного визга, задыхаясь от горячего, сладковатого запаха пота и страха. Мир, куда она унеслась, наверняка добрее, иначе почему бы ей лежать столь тихо? Скейс отстраненно наблюдал, как пробегали по лицу умирающей смутные тени чувств, уже недоступных ей: то капризно сдвигались брови, то мелькала коварная, неискренняя улыбка. Мужу она почему-то напомнила маленькую Джули в те дни, когда девочка страдала газами и строила похожие серьезные мины. Вот ее веки задрожали, а губы слабо зашевелились. Норман наклонился.
— Лучше ножом. Так надежнее. Не забудешь?
— Нет, не забуду.
— Письмо с собой?
— Да, письмо с собой.
— Покажи.
Скейс достал бумажник. Мутные глаза Мэвис с трудом сосредоточились на клочке помятой бумаги, трясущиеся пальцы жадно потянулись к нему, словно к мощам святого-целителя, а челюсть отвисла и задрожала от натуги. Муж прижал ее иссохшую ладонь к конверту и произнес:
— Я не забуду.
Ему на ум пришел тот день, когда письмо появилось на свет. Примерно год назад Мэвис впервые услышала, что больна раком. Вечером супруги сидели на диване — рядом, но порознь — и смотрели передачу о птицах Антарктики. Как только Норман выключил телевизор, жена промолвила:
— Если не вылечусь, придется тебе действовать в одиночку. Это нелегко, понимаю. Чтобы ее разыскивать, понадобится убедительная отговорка. И потом, после убийства, вдруг тебя заподозрят, надо будет внятно все объяснить. Я напишу письмо, напишу, что простила ее. Скажешь: дескать, исполнял мою последнюю волю, хотел передать конверт из рук в руки.
Когда она это придумала? Должно быть, размышляла во время передачи. Скейс ощутил болезненный укол разочарования и страха. В глубине души он надеялся, что уход Мэвис каким-то образом избавит его от тяжкой ноши, непосильной для одного. Однако выбора не оставалось. Тогда же за кухонным столом и родилось роковое письмо. Жена не стала запечатывать конверт: мало ли кто пожелает ознакомиться с его содержимым, прежде чем сообщить Норману местонахождение убийцы. Скейс так и не прочел письма — ни тогда, ни позже, но всегда носил его в своем бумажнике. До самой предсмертной минуты Мэвис ни разу не заговаривала об этом послании.