– А остальным из нас зачем? – возразила Селия. – И я не говорю, что она убила. Просто обращаю внимание на то, что топор, по всей видимости, принадлежал ей.
Брайс с легким сердцем признался:
– А я вот хотел. Прикончить Сетона, я имею в виду. После того как я нашел Арабеллу, я бы с удовольствием его уничтожил. Но так этого и не осуществил. Все равно мне его не жаль. Может быть, попросить, чтобы после предварительного дознания мне дали на него посмотреть? Чтобы стряхнуть с себя это явно нездоровое бесчувствие.
Лэтем думал о топоре. Он возбужденно сказал:
– Да кто угодно мог его взять! Кто угодно! Мы тут все свободно ходим друг к другу. Никто дверей не запирает. До сих пор не было нужды. И не факт, что именно он был орудием.
– Друзья, – заметил Брайс. – Успокойтесь и учтите вот что: мы не знаем, что послужило причиной смерти Мориса, и вообще совершенно не очевидно, что он был убит.
Они довели ее до самого порога «Дома с розмарином» и исчезли в темноте. Высокий голос Брайса и смех Лэтема еще долго доносились до нее после того, как их темные фигуры окончательно слились с тенями деревьев и кустов. В доме было темно, в гостиной – никого. Значит, Элизабет уже легла. Доехала от «Дома кожевника» домой и ушла сразу спать. Селия сама не знала, радоваться этому или огорчаться. Тянуло с кем-нибудь перемолвиться словечком-другим, однако споров и расспросов душа не принимала. Этого добра еще немало предстоит, но хотя бы не сегодня. Она так устала. Включив настольную лампу, она опустилась на колени перед камином и попробовала разворошить огонь, тлеющий в горке золы. Бесполезно. С трудом, кряхтя по-старушечьи, поднялась и рухнула в кресло. Другое такое же стояло напротив, угнетая массивностью, изобилием подушечек и пустотой. Здесь в тот октябрьский вечер шесть лет назад сидел Морис. Днем прошло предварительное дознание; дул холодный, шквалистый ветер. А к вечеру она растопила хорошенько камин. Знала, что он придет, приготовилась, все расставила по местам. Умеренный свет от камина и одной-единственной лампы ложился точно рассчитанными бликами на полированную красную мебель, романтические тени трепетали на розово-голубых подушечках, пуфиках, ковре. Наготове стоял поднос с вином. Учтено все до последней мелочи. Она ждала. Нетерпеливо, как юная девушка перед первым свиданием. Оделась в платье из тонкой шерсти цвета перванш. Оно ее молодило, подчеркивало талию. Так и висит с тех пор в шкафу, пропала охота его носить. А он сел напротив, скованный, корректный, в трауре, такой нелепый, сумрачный человечек, при черном галстуке, с черной повязкой на рукаве, с окаменевшим от горя лицом. Она тогда не поняла, что это горе. Как он мог горевать по такой примитивной, эгоистичной нимфоманке? Конечно, его потрясло известие, что она умерла, утопилась, и потом этот ужас опознания тела, и разбор у коронера, ряды бледных, укоризненных лиц. Ведь он знал, люди говорили, что якобы это он довел жену до самоубийства. Понятно, человек подавлен, уязвлен. Но горевать? Ей и в голову тогда не пришло, что он может испытывать горе. Она почему-то была убеждена, что где-то в глубине души он ощущает облегчение. Облегчение от того, что кончены долгие годы мук и неусыпного самоконтроля, что можно теперь начать новую жизнь. А рядом будет она, Селия, готовая помочь, поддержать, как она поддерживала его советом и сочувствием, пока Дороти была жива. Он ведь писатель, художественная натура. Нуждается в понимании, тепле. Отныне он может больше не страшиться одиночества.
Была ли то любовь с ее стороны? Трудно теперь вспомнить. Может быть, нет. Может быть, и не любовь, как она ее себе представляла. Но ближе, чем тогда, ей не довелось подойти к этому загадочному катаклизму, о котором столько думалось и мечталось. Фальшивых монет она наштамповала на добрую полусотню чувствительных романов; но подлинный золЬтой так ей в руки и не дался.
Сидя теперь перед погасшим камином, она отчетливо вспомнила ту минуту, когда ей вдруг все стало ясно, и залилась жаркой краской. Он неожиданно заплакал, беспомощно, как ребенок. Тогда она оставила все свои расчеты и, испытывая одну только жалость, опустилась рядом на колени, обхватила его голову, забормотала что-то утешительное, любовное. Вот тут-то это и произошло. Он выпрямился, отпрянул. Взглянул на нее, передернулся. И она все прочла по его лицу: сожаление, неловкость, даже чуть-чуть страх и, что особенно трудно принять, физическое отвращение. В один горький миг полнейшей ясности она вдруг увидела себя его глазами. Он оплакивал молодую женщину, гибкую, трепетную, красивую; и именно эту минуту выбрала пожилая уродина, чтобы броситься ему на шею. Он, конечно, тут же опомнился. Между ними не было сказано ни слова. Даже его отчаянные рыдания разом пресеклись, словно плачущему ребенку вдруг дали конфетку. Селия с горечью подумала, что ничто так не помогает от душевной муки, как опасность. Она отползла с горящим лицом, грузно упала в кресло. Он еще побыл у нее, сколько требовала вежливость, она наливала ему вина, слушала его сентиментальные воспоминания о жене – Господи, неужели этот глупец уже ничего не помнит? – и притворялась заинтересованной его планами длительной поездки за границу, «чтобы все забыть». Но прошло полгода, прежде чем он в одиночку отважился снова посетить «Дом с розмарином», и еще значительно больше, прежде чем он сделал попытку проверить, примет ли она приглашение, если ему понадобится дама для выезда в свет. Перед отбытием в заграничную поездку он написал ей, что включил ее имя в свое завещание «в знак признательности за ваше сочувствие в связи с кончиной моей дорогой супруги». Ей, конечно, все было ясно. Именно в такой грубой, бесчувственной форме он только и способен был принести ей свои извинения. Но первой ее реакцией оказалась не обида и не досада, а просто мысль: интересно, сколько? С тех пор она все чаще к ней возвращалась; а теперь вопрос обрел соблазнительную актуальность. Может быть, конечно, это всего какая-нибудь сотня. Но, может быть, и несколько тысяч. И даже целое богатство. В конце концов про Дороти все говорили, что у нее крупное состояние, а Морису больше некому его оставить. К своему единокровному братцу он всегда относился прохладно, а в последнее время они вовсе разошлись. И потом, разве он ничего ей не должен?
Из двери в коридор на ковер упала полоса света. Молча вошла Элизабет. Босиком, в красном халатике, рдеющем в полутьме. Села в кресло напротив тетки, потянулась ногами к остывающему камину, лицо в тени. Сказала:
– Я вроде слышу, ты вернулась. Приготовить тебе чего-нибудь? Молока горячего? «Овалтина»?
Не слишком, конечно, вежливо выражено, без изящества, но мисс Кэлтроп не привыкла к заботе и была тронута.
– Спасибо, дорогая, не надо. Ступай ложись в постель, а то простудишься. Я сама приготовлю питье, тебе тоже, и поднимусь наверх.
Девушка не шевельнулась. Мисс Кэлтроп снова вступила в сражение с угасшим огнем и на этот раз добилась того, что над углями зашипел язычок пламени. Лицо и ладони ощутили первое дыхание тепла. Она выпрямилась и спросила:
– Ты благополучно отвезла домой Сильвию? Как она?
– На вид неважно. Но она всегда такая.