Наверное, в тот момент я действительно верила в то, что говорила. Есть дело, мне предстоит в нем разобраться и всем воздать по заслугам, если получится. Только и всего. Но где-то в глубине души меня уже грызла и мучила мысль, что вот появился Лукьянов, и я готова забыть, кто он и что он. И прав был Тагаев, когда говорил: стоит возникнуть личному интересу, и справедливость по боку. Все мы продажны, просто у каждого своя цена. Выходит, моя цена — Лукьянов. «Чушь», — утешала я себя, не особо себе самой веря. Зато знала другое: за свои слова придется платить, когда-то я сказала Лукьянову: «Я люблю тебя, я умру за тебя». Я сказала, а теперь слово надо держать, иначе грош ему цена, иначе грош цена всему, во что я верю.
Ох, как хреново было на душе, сплошной классицизм, ей-богу, когда ум с сердцем не в ладу и чувства с долгом. А кому я, собственно говоря, должна? Деду? Его электорату? Тогда кому? «Перестань молоть вздор, — одернула я себя, садясь в машину. — Просто делай то, что и так намеревалась сделать, а дурацкие мысли засунь куда подальше». Но не получалось. И чем больше я думала, тем больше была самой себе противна.
Возвращаться домой мне не хотелось. Я заглянула в первый попавшийся бар и просидела там часа два, выпила мартини и попыталась смотреть на жизнь легко и с оптимизмом, пока не поняла простую вещь: слова сами по себе ничего не значат, ни мои, ни чужие. Я любила Лукьянова, хуже того, я его и сейчас люблю. И я не хочу, чтобы ему свернули шею, хоть он этого и заслуживает. А коли так…
— Полное дерьмо, — пробормотала я, отодвигая рюмку, расплатилась и поехала домой.
Ложиться спать было бессмысленно, все равно не усну. Без Сашки квартира казалась чужой, неуютной, и я бестолково бродила по ней, насвистывала модный мотивчик, перекладывала какие-то вещи, пробовала читать любимый словарь, но через полчаса зашвырнула его в угол, а потом, выключив свет, таращилась в потолок и изводила себя все теми же мыслями.
Часа через два я услышала наверху шорох. Третий этаж пустовал, и наличие там какой-то жизни меня насторожило. Я села, не включая свет, и стала ждать, что будет дальше. Первыми на ум пришли шустрые ребята: усомнившись в моих словах, они вполне могли проверить квартиру или устроить мне допрос с пристрастием. Я зло чертыхнулась, вспомнив, что у меня нет даже газового баллончика, чтобы с честью отстаивать свободу и независимость. Надо будет заехать к Лялину и выпросить пушку. При одной мысли об этом меня передернуло, оружие я терпеть не могла, потому что дважды мне пришлось им воспользоваться, и это были далеко не самые лучшие страницы моей жизни. Если честно, очень хотелось забыть об этом, но, как всегда, не получалось.
Я вытянула ноги на соседнее кресло, настороженно прислушиваясь. Прошло минуты две, прежде чем я смогла различить шаги. Кто-то осторожно спускался по лестнице. Потом тишина и вновь шаги. Я надеялась увидеть Тагаева, потому что он был все-таки предпочтительнее шустрых ребят, или, к примеру, Деда, хотя совершенно непонятно, с какой стати ему прятаться наверху, но тут Лукьянов сказал:
— Это я. — Чему я не удивилась. Правда его я ожидала увидеть меньше всего, он представлялся мне разумным парнем, но зачастую находил нестандартные решения. Явиться сюда, надо полагать, из их числа.
Он прошел к креслу и щелкнул выключателем настольной лампы. Когда свет вспыхнул, я зажмурилась и не торопилась открывать глаза.
— Извини, что начинаю с банальностей, — вздохнула я, — но появляться здесь плохая идея.
— У меня полно плохих идей, — ответил он, а я наконец взглянула на него.
Он сидел в кресле в двух шагах от меня. Внешне он ничуть не изменился, иногда он носил очки, но сейчас нет. Приятное лицо, пожалуй, даже красивое, если бы не глаза, их выражение мне никогда не нравилось. Он мог смеяться, злиться, выражать недовольство, но глаза оставались равнодушными, раньше это меня пугало, а теперь, как ни странно, успокоило. Не знаю, что бы я почувствовала, будь у него глаза загнанного зверя. Жалость? Возможно. Он наверняка знает, что из его ситуации нет выхода. Только бегство, но и оно сомнительно. Он это знал и был спокоен.
— Я говорила, что ко мне наведывались некие шустрые ребятишки? Очень интересовались, где ты, — сказала я, потому что молчание как-то угнетало.
— Да, — кивнул он.
— Поэтому ты и пришел сюда?
— Меня никто не видел, об этом можешь не беспокоиться. И я скоро уйду.
— Непонятно, зачем ты вообще пришел, — развела я руками. — Все, что я хотела тебе сказать, я уже сказала.
— Я не сказал…
— И ты считаешь, мне стоит тебя послушать?
— А ты считаешь, нет?
— Конечно, считаю. Я собираюсь разобраться в том, что происходит, а твои комментарии мне ни к чему.
— То есть ты мне не веришь?
Я засмеялась, так мне было весело.
— Странно, правда? — съязвила я, когда мне надоело смеяться.
— Ты обещала засадить меня в тюрьму, — вроде бы не слушая, продолжил он. — Или пристрелить, если я еще раз появлюсь здесь. Вот я здесь.
— Если у тебя тяга к суициду, мучиться недолго. Выйди на улицу, и ты, считай, покойник.
— Я мечтаю дожить до глубокой старости. Сейчас меня интересует, почему ты не сдала меня этим парням или своему дружку Вешнякову. Ведь могла, верно?
— Это никогда не поздно, — хмыкнула я. — Похоже, я даю слишком много обещаний: то шлепнуть, то посадить, то умереть… Женщины вообще слишком много болтают.
— Только не ты, — покачал головой Лукьянов.
— Скажи-ка лучше, на кой черт ты явился?
Он откинулся на спинку кресла, вытянул ноги и прикрыл веки, сразу став похожим на преуспевающего менеджера, который коротает вечер перед телевизором. Жаль, очки не надел для полноты образа.
— Это очень непросто объяснить, — ответил он, когда я и думать забыла о своем вопросе. — Иногда человек живет и что-то очень важное оставляет на потом. Завтра скажу, завтра сделаю… У тебя так не бывает? — спросил он.
— Сколько угодно, который год собираюсь выйти замуж, а Вешняков пятую зиму подряд мечтает покататься на лыжах.
— И что?
— Ничего.
— Тогда ты меня поймешь. Когда завтра уже нет, торопишься что-то сделать сегодня.
— Сегодня на лыжах бесполезно. И замуж поздновато, — на всякий случай предупредила я.
Он покачал головой.
— Шутишь ты по-прежнему паршиво.