— Да я же еще вчера здесь был! Помните? Это я вернул Бучу шляпу. Вы не могли этого не запомнить. Вы держали шляпу у него перед носом, а он туда наблевал.
Швейцар улыбается, дотрагивается до фуражки, пропускает в бар незнакомую мне пару.
— Вот что, приятель, я две недели пробыл в отпуске и только сегодня на работу вышел. Или сейчас же исчезнешь, или очень пожалеешь.
— А… понимаю. Простите. Но все-таки можно попросить вас о пустяковой услуге? Я напишу записку, а вы…
Договорить не удается. Швейцар еще раз оглядывается, убеждается, что в коридоре, кроме нас, никого, и дает мне под дых тяжеленным кулаком в перчатке. От парализующей боли я складываюсь пополам, и он вторым кулаком бьет мне в челюсть, отчего голова едва не слетает с плеч. Я отшатываюсь, обезумев от боли, и третий удар приходится в глаз.
Уже почти без чувств, я врезаюсь в дверные филенки. Меня поднимают за шиворот и штаны, несут и вышвыривают в дверь — на свежий, холодный воздух. Мешком валюсь на голый металлический настил. Еще два тяжелых удара ловлю уже боком, это, похоже, пинки.
Лязгает дверь. Дует ветер.
Я как упал, так и лежу. Просто не могу пошевелиться. В животе растет ужасная пульсирующая боль. Я даже не вижу (наверное, глаза кровью залиты), куда выблевываю пирожок с рыбой и водоросли.
Я лежу на смятой постели. В комнате надо мной спорят мужчина и женщина. Меня скрутили боль, тошнота и голод. Болят голова, зубы, челюстные кости, правый глаз, висок, живот и бок, это сущая симфония муки. В ней почти утонул назойливый шепоток, эхо старой раны, круглая боль в груди.
Я чист. Как сумел, вымыл рот и приложил платок к рассеченной брови. Плохо представляю, как мне сюда удалось дойти или доползти, но я это сделал, в болезненном отупении, как в подпитии.
В койке неудобно, но не стоя же встречать бесконечные волны боли, которые набегают на меня, как на истерзанный берег.
Уже глубокой ночью наконец уплываю в сон. Но уплываю не по тихим водам, а по океану горящей нефти. Пытки яви, которые бодрствующий рассудок мог бы хоть попытаться поместить в контекст — заглядывая в будущее, в котором боль утихнет, — сменяются мучительным полусознательным трансом, и в этом трансе маленькие, рудиментарные, глубинные круги разума лишь машинально фиксируют вопли обжигаемых болью нервов; и плачь не плачь, а утешать некому.
Я не знаю, как давно здесь нахожусь. Давно. Я не знаю, где я нахожусь. Где-то далеко. Я не знаю, по какой причине здесь нахожусь. Должно быть, в чем-то перед кем-то провинился. Я не знаю, долго ли еще здесь пробуду. Долго.
Этот мост невелик, но ему нет конца. До берега совсем близко, но мне туда не добраться вовек. Я иду, но не схожу с места. Медленно ли, быстро ли, бегом ли, ползком ли, прямо или зигзагом, с низкого старта или замирая столбом — толку никакого.
Мост сделан из железа. Он ржавеет, он шелушится, он весь в рытвинах коррозии. Это железо отвечает на мои шаги и прыжки тяжким мертвым звуком, таким тяжким и таким мертвым, что это, можно сказать, даже и не звук вовсе, а просто волны, проходящие через мой скелет к головному мозгу. Мост кажется отлитым целиком, а не склепанным из кусков металлопроката. Может, он и состоял раньше из деталей, но сейчас это одно ржавое целое; он ветшает и гниет как одно целое. А может, не склепанным, а сваренным или сплавленным. Да какая разница?
Повторяю, мост невелик. Он пересекает речушку, которую я вижу в просветах толстых чугунных брусьев, подпирающих высокие перила. Речка в этом месте прямая, она медленно вытекает из тумана, журчит под мостом, а затем, такая же прямая и медленная, пропадает в таком же точно проклятом тумане.
Я бы переплыл речушку за пару минут, да вот незадача — здесь водятся плотоядные рыбы. Собственно, я бы и по мосту добрался до берега, причем за гораздо меньшее время, даже если бы еле плелся.
Мост — это часть поверхности цилиндра, верхняя четверть. В целом он представляет собой большое полое колесо, через которое течет река.
Позади меня к мосту подходит через болото дорога, мощенная булыжником. На противоположном берегу живут мои дамы, они бездельничают или развлекаются в многочисленных павильончиках, или открытых возках, или на полянке, окруженной высокими широколистыми деревьями (их я вижу, когда чуть редеет туман). Я все иду и иду к этим женщинам. Иногда шагаю медленно, иногда быстро, а порой даже бегу. Они зовут меня, простирают ко мне руки, машут. До меня доносятся голоса, но слов не разобрать. Но голоса такие нежные, ласковые, теплые и соблазнительные и таким бешеным желанием наполняют мои чресла… Нет, это невозможно передать.
Дамы разгуливают или лежат на атласных подушках в павильончиках и широких возках. На них самые разнообразные одежды. Есть и строгие, деловые, закрывающие своих владелиц с головы до пят, есть и свободные, ниспадающие шелковыми волнами, есть и тонкие до прозрачности или с множеством искусно размещенных прорех и отверстий, отчего пухлые тела (белые, как алебастр, черные, как гагат, золотистые, как само золото) просвечивают, словно заключенный в них юный любовный жар не метафора, а физическое явление, которое мои глаза способны улавливать.
Иногда, глядя на меня, женщины демонстративно раздеваются. Их движения при этом неторопливы, большие печальные очи полны желания, изящные тонкие руки плавно касаются плеч, стряхивают, отбрасывают полосы и слои материи, точно капли воды после купания. Я вою, я бегу быстрее; я кричу во всю силу легких.
Бывает, что дамы подходят к воде, чуть ли не к самому мосту, и срывают одежды, и стенают от похоти, и заламывают руки, и водят бедрами, и опускаются на колени, и раскидывают ноги, и взывают ко мне. Я тоже кричу и рвусь вперед, несусь что есть сил. Все мои мышцы сводит желанием, член торчит, как копье охотника на мамонтов; я бегу, потрясая им; я реву от чудовищного спермотоксикоза. Я часто эякулирую и, вялый, выжатый, опускаюсь на жесткое ржавое железо, и лежу, и тяжело дышу, и хнычу, и заливаюсь слезами, и до крови разбиваю кулаки о шелушащийся чугун.
Порой женщины занимаются любовью друг с дружкой, прямо на моих глазах. В такие минуты я вою и рву на себе волосы. Они могут часами предаваться обоюдным ласкам, нежно целовать и поглаживать, лизать и массировать. Они кричат в оргазме, их тела содрогаются, корчатся, пульсируют в едином ритме. Бывает, дамы при этом смотрят на меня, и я не могу понять, остаются ли в больших влажных глазах печаль и желание или их сменила сытая насмешка. Я останавливаюсь и грожу кулаком, я надрываю голосовые связки: «Суки! Шалавы неблагодарные! Подлые садистки! А как же я? Идите сюда! Сюда! Сюда поднимайтесь! Сюда! Ну?! Идите же! Что стали? Топайте! Хоть веревку говенную мне киньте!»
Но ничего такого они не делают. Только манят, показывают стриптиз, трахаются, спят, читают старые книжки, стряпают и оставляют для меня на краю моста бумажные подносики с едой. Но иногда я бунтую. Сбрасываю подносики в реку, и плотоядные рыбы уничтожают и жратву, и рисовую бумагу. Но женщины все равно не ступают на мост. Я вспоминаю, что ведьмы не способны переходить через воду.