Олимпиада была потрясена. Она никогда не видела потайных комнат, и, по идее, такие должны принадлежать неким романтическим персонажам, загадочным и странным, вроде Брэда Питта из фильма «Знакомьтесь, Джо Блэк», а уж никак не дяде Гоше Племянникову.
Или, может, это комната его сына? Но ведь и в его сыне не было ничего загадочного и романтического, так, обыкновенный оболтус, ничего особенного, как сказала бы Люсинда Окорокова!
Здесь даже чайник был – цивилизованный электрический чайник, и банка хорошего кофе, и чистые чашки на отдельной полке, и коричневый сахар. Дядя Гоша Племянников пил хороший кофе с коричневым сахаром?!
Добровольский громко хмыкнул, и Олимпиада на него оглянулась. Он вытащил из-под верстака какую-то кривую блестящую трубу и потряс ею.
– Вот твой самогонный аппарат. Права была Настасья Николаевна, которая считала, что самогон происходит именно из этой квартиры! Только твоя бабушка ничего не знала про потайную комнату.
– Что это значит? – строго спросила Олимпиада, как будто она была общественницей Парамоновой. – Что тут происходит?
Добровольский затолкал трубу обратно под верстак, подошел к столу и ткнул пальцем в белый порошок.
– Знаешь, что это такое?
– Кокаин? – проявила смекалку Олимпиада, вооруженная знаниями о том, что нынче все повально и повсеместно заняты подпольным производством и торговлей наркотиками.
Добровольский покачал головой.
– Это взрывчатка, – подумал и добавил:
– Мне нужно поговорить с твоим кавалером. Он сейчас у тебя?
Парамонова смотрела телевизор. Шел уже десятый час, и нужно было ложиться спать, да и по телевизору ничего хорошего не показывали. Парамонова любила настоящие, правдивые кинофильмы, например «Радость и слезы», это тот, где Хуан-Антонио не узнает свою дочь Фелицию-Круазетту, а она влюблена в дона Марио, который на самом деле ее брат, но она об этом не догадывается, потому что Марио еще в младенчестве украли, а их мать Сесилия потеряла память. «Слон» тоже ничего, про шаха, который на самом деле был английский дворянин, но его родители оба потеряли память, и негодная кормилица Ханума продала его в рабство отцу нынешнего правителя, Ишид-Бею, а у того не было детей. То есть он не знал, что у него есть сын, потому что мачеха его третьей жены Биль-Ба-Шют скрыла от него рождение Фархада, а потом он ослеп и не мог признать своего сына, потому что единственной особой приметой у того была фамильная родинка на шее, но Ишид-Бей был слеп и не мог увидеть родинку! А Фархад все это время думал, что он раб, хотя воспитывали его как самого настоящего вельможу и он даже учился в Англии, и его собственная двоюродная сестра не узнала его, когда встретила на балу. И он тоже ее не узнал, а когда она в него влюбилась, решил бежать из-под гнета Ишид-Бея, но опоздал. Его короновали, а он мечтал соединиться со своей возлюбленной, несмотря на то, что она к тому времени уже упала с лошади и тоже потеряла память и никак не могла вспомнить, от кого она родила своего малютку!
Парамонова смотрела какую-то передачу, вовсе не такую интересную, как кино, маялась, но спать не ложилась.
Тамерлан прерывисто и хрипло дышал под креслом. Он был слишком толстый, на руки его взять просто невозможно. Он толстый и старый, с бельмом на глазу, и теперь Парамоновой казалось, что он очень похож на ее покойного мужа, хотя на самом деле Тамерлан напоминал сардельку на тоненьких ножках.
Парамоновой было грустно. Теперь ей почти всегда было грустно, и поговорить не с кем, и
поругаться всласть тоже не с кем. По привычке она еще то и дело поминала покойника, когда обнаруживала не вынесенный мусор, носки под диваном или пачку папирос, затолканную за цветочный горшок.
– Ах ты ирод! – громко говорила тогда Парамонова, позабыв, что «ирода» уже похоронили. – Ах ты паршивец! Сколько раз тебе было говорено, чтоб не совал папиросы за цветы, а он все сует и сует!…
Тут она вспоминала, что «паршивец» помер, заливалась слезами, не слишком долгими, и садилась смотреть «Радость и слезы», «Девичье сердце» или «Измена и предательство».
Пока смотрела, все было хорошо, а как только кино кончалось, вновь вспоминалось страшное.
С мужем она прожила лет сорок пять, вышла замуж семнадцати лет от роду, да так и жила с ним. Не хорошо и не плохо, а в общем нормально, как люди живут, ни на что не жаловалась. Великовозрастные дочери уехали, одна в Казахстан, другая на Север, и Парамонова о них ничего не знала, кроме того, что они уже сорокалетние тетки, у них самих взрослые двадцатилетние дочери, ее внучки, – в Казахстане и на Севере, – и эти самые дочки примерно раз в пять лет намыливались в Москву. Парамонова их принимала, когда они были маленькие девчонки, но они очень быстро ей надоедали – шум, гам, возня, вещи какие-то повсюду, в ванную очередь, завтрак на всех готовь, потом обед им подай, одни убытки!…
Как– то так получилось, что дочери быстро перестали ездить и внучек перестали привозить, и Парамонова даже была довольна -теперь она с упоением говорила Любе из третьей квартиры, что «эти дети – такие сволочи!», и просила погадать. Люба гадала, и выпадала все время дама пик, и каждый раз Люба истолковывала это по-разному. Истолковывать-то истолковывала, а вон оно что вышло!…
Вышло так, что муж с крыши насмерть свалился и оставил ее одну на белом свете! Она так и думала о себе – сиротинка, одинокая, никому не нужная, дети – сволочи, а мужа прибрал господь, и теперь ей, одинокой, кое-как свой век доживать.
Парамонова никогда не верила ни в бога, ни в черта, всегда была «общественницей», и даже в один год назначили ее агитатором и дали на демонстрации нести транспарант в заводской колонне, но думать так про себя было «жалостливо», аж слезы наворачивались.
Тамерлан все сопел под креслом, ворочался, никак не мог устроиться, а Парамонова, пригорюнившись, смотрела телевизор. Передавали, как два депутата поссорились. Непонятно было, из-за чего они ссорятся, то ли один из них требовал легализовать проституцию, а второй не хотел, то ли тот, первый, требовал аборты запретить, а второй отказывался. Парамонова зевнула и подумала, что она бы всех проституток на сто первый километр выслала и обязала на тяжелых работах вкалывать, аборты бы запретила, а кто не послушался, того под суд, чего проще?… И ссориться не надо.
Спать все еще было рано, и Парамонова решила попить кефиру. У нее был свежий кефир и полбатона из булочной на бульваре, когда брала, хлеб еще теплый был.
Как– то никогда ей не приходило в голову, что мужа своего она любила и жить без него ей тошно и неинтересно, потому что у них с Парамоновым все было совсем не так, как в «Ликах любви», «Радости и слезах» или даже «Измене и предательстве»! Никто не терял память, никто не узнавал другого под маской на карнавале, никто не делил наследство дона Педро! Но они всегда и во всем были единомышленниками, дружно не любили заводское начальство -а кто ж его любит?! Дружно ругали советскую власть, а потом, когда ее не стало, власть бандитскую и мафиозную. Отоваривали талоны, дрались в очередях, мыкались в собесе, занимая очередь с шести утра, чтобы добыть прибавку к пенсии, положенную по закону, между прочим!… Проявляли бдительность, не любили приезжих, хоть каких, хоть молдаван, хоть чукчей, хоть этих, с Кавказа! Сколько раз Верочке говорили, что эта племянница доведет ее до гроба, украдет чего или наведет на нее, Верочку, рыночных бандюганов! Ну, выпивали, конечно, помаленьку и иногда на этой почве даже дрались, но Парамонова была сильнее, а Парамонов быстро успокаивался и засыпал и наутро ничего не помнил.