– Олимпиада Владимировна?
Люсинда решила, что ни за что не откроет, ни за что!…
Красин постоял, позвонил еще раз, помялся – она отлично видела, как он мнется, – и стал
спускаться.
Стукнула подъездная дверь, и все затихло.
Тут Люсинда заплакала. Плакала она недолго, а потом кинулась к зеркалу. Глаза были на месте, только один сильно краснее другого и как будто меньше.
– Слава богу, – прошептала она. – Слава богу! Липа, Липа, это я, Люся! Ты где?
Никто не отозвался, и она, споткнувшись о вытащенную обувную полку, вошла в комнату. Никого не было. На диване валялся смятый плед, и никаких признаков жизни.
– Липа, ты дома? Это я, Люся!
Никто не отозвался, и было совершенно ясно, что никого нет, но дверь-то, впустившая и прикрывшая Люсинду, была отперта!
– Лип, тебя нету, что ли?
За окном взвизгнули тормоза, и она, подкравшись к окну, вытянула шею и осторожно выглянула.
Черная машина крутанулась на льду, будто танцевала какой-то странный танец, зажглись тормозные огни, разлетелся снег, и, выровнявшись, автомобиль рванул с места и пропал за углом дома.
Разгневанный Ашот отбыл в неизвестном направлении.
Господи, что она станет делать завтра, как пойдет на работу?! Ведь он не простит ей! Нет, не простит, хотя ничего такого она не сделала! И вот ведь странность какая, за что он обзывал ее сукой и проституткой – как раз за то, что она не была ни той, ни другой?!
Она опять было заплакала, но быстро остановила себя – нельзя, нельзя, да и глаз болит, кажется, даже сильнее, чем прежде!
Тут она вспомнила, что у Олимпиады нынче ночует ее кавалер, перепугалась, кинулась к двери и остановилась. Было совершенно понятно, что в квартире никого нет. Но ведь он был! И куда делся?!
Люсинда еще поглядела в окно, не появилась ли темная машина, но все было тихо, только раскачивался фонарь на цепи, и от угла дома то появлялась, то пропадала тень. Люсинда никогда ее не видела, потому что тетя Верочка всегда задвигала железные ставни. Она боялась воров.
Нужно убираться подобру-поздорову, пока Олимпиадин жених не пришел и не вызвал милицию, потому что в квартиру забрались воры.
А это никакие не воры, это она, Люсинда!
Выходить на площадку было страшно, и она долго смотрела в «глазок», а потом двигала тумбочку и опять смотрела.
Ну, делать нечего, больше ждать нельзя.
Люсинда отперла замок, прислушалась и еще постояла немного.
На площадке никого не было – господи, благослови Владлена Филипповича Красина, дай ему здоровья и всяческого благоденствия!
Люсинда Окорокова выскользнула из двери, покрутила замок, так чтобы вышел «язычок», и захлопнула ее за собой. Потом толкнула, проверяя. Дверь закрылась.
Она побежала было вниз, но тут вдруг заметила, что дверь в квартиру Парамоновых открыта, да еще довольно широко открыта!… В этом была очень большая странность, потому что Парамоновы никогда не держали дверь открытой, всегда, как и тетя Верочка, запирались на все замки и еще цепочку навешивали! Да и вообще, что такое – куда ни ткнись, все двери в доме открыты!
Люсинда – она была «боевой девчонкой», ее так в Ростове все называли! – вернулась, осторожно подошла к двери, за которой горел мирный свет, и сказала:
– Эй, хозяйка, у вас дверь отперта, как бы вещи не поуносили!
Никто не ответил, и Люсинда вошла в прихожую. Сейчас залает парамоновская собака Тамерлан, скандальная такая собака, даром что слепая и глухая, а чуяла хорошо.
Никто не залаял.
– Хозяйка! Или вы чего? Спите, что ли?!
Люсинда оглянулась на площадку и вошла.
Войдя в комнату, она остановилась как вкопанная, медленно подняла руку и зажала рот.
На крюке от люстры, так, что люстра скособочилась в сторону, висел труп Парамоновой в халате. Одна тапочка болталась на вытянувшейся в судороге ноге, а вторая валялась под трупом. Рядом с тапочкой на боку лежал мертвый Тамерлан.
Олимпиада открыла глаза. Вокруг было черно, совсем ничего не видно, и она решила, что спит и думает, что проснулась. Иногда такие сны ей снились – когда она просыпалась в полной уверенности, что все происходит на самом деле.
Она опять закрыла глаза и решила, что будет спать дальше, пока не проснется окончательно.
– Липа!
– Я сплю, – сказала она.
– Липа!
Она же сказала, что спит! Зачем к ней приставать, когда она спит!
Она поднялась на локтях. Локтям было жестко и неудобно. Олимпиада открыла глаза, поняла, что так и не открыла, – чернота была совершенно одинаковой, что с открытыми, что с закрытыми глазами, – и промычала:
– М-м-м?…
– Липа, приди в себя.
– Я в себе, – пробормотала она, поняв, что очень хочет пить. Так хочет, что во рту все слиплось и сухое небо шелестит о сухой язык. Она сглотнула воображаемую слюну, по горлу прошла судорога, и вдруг сильно затошнило.
– Липа, я здесь. Ничего не бойся.
Голос был очень знакомый и незнакомый одновременно. Только вот она никак не могла вспомнить, кому он принадлежит. Она прилежно вспоминала некоторое время. Так прилежно, что даже тошнота отступила. Откуда-то появился и очень быстро пропал Олежка. Потом еще кто-то, кажется, именовавшийся старшим лейтенантом Крюковым, но он вообще прошел стороной, и наконец явился здоровенный мужик в куртке «кантри кэжьюал» с огромными ручищами. Ручищи взяли ее за бока и подняли из лужи так, как будто она совсем ничего не весила.
Вот бы сейчас обратно в ту лужу – лежать себе и пить из нее, долго, со вкусом, чтобы ледяная вода длинно стекала по горлу, стекала, стекала…
– Я хочу пить, – пробормотала Олимпиада, – сейчас умру.
– Закрой глаза.
Она хотела сказать, что они у нее и так закрыты, но все-таки сделала какое-то движение – может, и вправду закрыла.
Темноту, как лезвием опасной бритвы, рассек длинный и узкий луч, такой яркий, что слезы брызнули из глаз, и в горле сразу стало не так мучительно сухо, зато солоно.
Большой человек, сопевший, как медведь, ходил у нее за спиной, что-то двигалось и гремело, и вскоре под носом у нее оказался пластмассовый электрический чайник.